Он, Зверь, служил Единому, и, если Тот призвал его такого, значит, он нужен Ему таким.
Зверь чувствовал, что направление его пути – не случайный выбор. Нечто притягивало его, безотчетно манило, словно кто–то его посадил на незримый поводок и тянул – так мягко, будто и не тянул вовсе, будто подсказывал: если все равно куда, то отчего бы не этим путем? И Зверь пробирался, следуя подсказке, оставляя позади пугающий, пахнущий кровью след. Подобным образом, наверно, через незримый нежный поводок, в сознание и приходят самые заветные, самые гибельные желания. Желанием Зверя была встреча с тем, кто заглянул ему под веки в тот миг, когда слепящим светом с ним разговаривал Единый. Он догадывался, что заглянувший – не один. Дарованным видением, способным прозревать незримое, Зверь видел то, что ускользало от людей. Их соблазненный разум, ведомый совокупной волей к властвованию над творением, нуждался в порке, а слитная их воля – в расщеплении. Лишь так, в одиночестве и страхе, подавленные величием и непостижимостью мироздания, они способны были внять вести, которую он нес, и лечь покорной нитью в общий узор материи, из которой мироздание ткалось. Дурная нить в станке творения, гнилая нить, распустит весь ковер. Есть соблазненные, идущие на бунт, они – больные и сама болезнь. Есть вразумляющие, они – врачеватель и лекарство, наставник и кнут. Есть утешители, они указывают путь, осененный надеждой, и проповедуют любовь, которая делает всех равными без оглядки на положение, ведь Единый смотрит лишь в сердце, а сердца разнятся только наличием или отсутствием любви. И, наконец, есть усмиряющие, они сметают испорченный гнилью участок, после чего Единый плетет узор заново. Зверь был из тех, кто вразумлял. Утешение любовью не изменило человека, быть может, изменят огонь, падение в ничтожество и ужас. Тот, кто заглянул под веки Зверю, знал и видел то же, что и он. Но если Зверь могучим клином входил в колоду совокупной воли человеков, желая развалить ее в щепу, на треск, до волокна, то заглянувший и подобные ему, стоящие с ним вместе, стальным обручем пытались колоду охватить и удержать хотя бы то, что смогут удержать. Им ведомо: разбить затянутую обручем колоду нельзя. Зверь знал: им не по силам обруч затянуть. Да, не по силам, но самим своим существованием они несли идею нерушимого кольца, связующего и сохраняющего то, что обрекалось на разнос. Им не удастся Зверю помешать, потуги их – тщета. Однако азарт этого осознанного противостояния – притом что видят он и они ткань творения похожим видением – распалял Зверя.
Колода трещала: там, где недавно он точил свои когти, шел бой, но не за то, чтобы заткнуть лживую пасть дьявола и вернуться с лукавого пути на истый путь, нет, бой не имел смысла, он нес одно изнеможение – в слепоте люди убивали людей за право господствовать не истине и долгу, но гербу и флагу. Господствовать над тем, что даровано великой творящей волей всем и над чем безраздельно господствует лишь Единый. Следом под клином затрещат, щепясь, уже державы, народы, племена, колена, касты, кланы… И так до волокна, до ужасающего одиночества. Тогда и внемлет владыка Земли – потерянный, уставший, сломленный, утративший все, что имел, вернувшийся в животное состояние на гноище и пепелище своего величия – посланию, которое несет ему он, Зверь. Посланию простому и ясному, как свет светила и тень под тем, кто застит свет. Путь знания о мире, полученного не откровением, а через убийство, вскрытие, анатомирование мира – путь отложенной смерти. Так мироздание становится прозекторской. А то, что отстроится по подобию, из мертвого, мертвым останется и таким пребудет. Как можно благоденствовать в покойницкой? Как можно строить дом среди погубленных, а после на свой лад воскрешенных трупов созданий Божьих? Нельзя. Но себя излюбленные твари убеждают, что благоденствуют. И, не ведая иного, верят, что иного не дано. А между тем тьмы утешителей им открывали путь любви, дающий веру в жизнь светлую, надзвездную, принимающую их в объятия за смертью. И эта вера позволяла презирать земную жизнь настолько, что ступившему на путь любви уже ни к чему было бояться, лебезить пред сильными, лгать, предавать… Зачем? Земное время отпущено, чтобы успеть на славу подготовиться к жизни истинной – во лжи петляя, не успеешь. Но этим путем, дарующим подлинное бесстрашие, идут немногие. Из виденных, пожалуй, только тот старик, что пахнул воском и узой, – он не боялся, ибо нес в своем сердце спокойную, неколебимую веру в спасение, в надежный покров вышнего блага. Такие, как он, лишь и достойны милости. Зверь погубил старика в неведении, еще ничего не зная о Едином и своем посланничестве. Теперь бы он поступил иначе.
Зверь заревел, так что в округе смолкло все живое, поднялся на задние лапы, вонзил когти в ствол огромного дуба, помнившего бунчуки Мамая, и мощно располосовал кору до комля шестью глубокими бороздами, пропоров бледный влажный луб и проскоблив крепкую древесину. В трех бороздах заледенели соки, другие три дымились.
Сюда вернется он. И встретит затягивающих обруч тут.
следующим образом. Оказывается, Князь охотничьим чутьем распознал паршивцев и, желая выведать, что это за гуси и каковы их намерения, осторожно шел за ними по лабиринту, пока те, отбившись от группы паломников, не проскользнули в келейку. Тогда Князь спрятался во тьме бокового лаза, а тут я… чуть не выдал присутствие стаи, чуть не открылся перед врагом (что это был враг, сомневаться не приходилось), замышлявшим недоброе. Не случись он, Князь, рядом, нос к носу столкнулся бы с канальями!
Те, как и мы, бдительным оком изучали окрестности, словно натуру для съемок. Гора, лес на противоположном берегу, вид Дона, подземный монастырь им нравились – хороший антураж. Прикидывали цинично издержки. За ценой не стояли: что потребуется – то подтянем, что порушим – то возместим, кто сгибнет – тех спишем. Любой шахер–махер, мнили, нынче пройдет: не Желтый Зверь покроет, так разводящая пары война.
Все это Князь поведал мне уже наверху, вернее – внизу горы, когда мы спустились от пещерного храма по крутой тропинке, в особо угрожающих местах огороженной перилами, к Дону, где безо всякого причала, прямо к берегу пришвартовался туристический катер из Павловска, и пробирались вдоль реки через укрывающие нас от посторонних глаз заросли в направлении лагеря. Я восхищался Князем – его решимостью и точностью действий. Как вовремя он возник! Как стремительно взял на себя ответственность за меня, оступившегося и растерявшегося! Как соответствовал он образу, который сам же в слове нам явил:
– Если строитель обязан знать, какой груз могут вынести столбы дома, то вожак должен ведать, что по силам человеку.
От несоизмеримости происходят разрушения – ложь, предательство, кощунство.
– Вожак следит, чтобы песня стаи была крылата. Если в стенах дома духу тягостно – постройка неверна.
Зовите каменщиков, перекладывайте стены, пока песня не зазвучит свободно.
Неспроста «Дворец песен» называли древние вавилоняне светлое царство Ахурамазды. В нашей стае моя песня звучала свободно, как сирвента великого рыцаря и трубадура Бертрана де Борна «Guerra me plai», «Война – моя радость» свободно звучала в Лангедоке, Провансе и Аквитании. Того самого Бертрана де Борна, виконта замка Отфор, который на закате дней затворился в монастыре, но и там не обрел покой – он обратился в глыбу льда на леднике Сьерра–Маладетта, когда узнал, что на его любимую Романию, прибежище чистых, наложено проклятие и она ввергнута в ад.