Ворон белый. История живых существ | Страница: 6

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вообще, чувствам ее был неведом мягкий режим, они с ходу включались на всю катушку. Иногда выходило так, что действительность замыкала сразу несколько контактов, и у Матери–Ольхи одновременно подавалось питание на плохо, казалось бы, совместимые переживания. В результате, случалось, складывались забавные конфигурации – например, Мать–Ольха беззаветно любила родину, ненавидя в ней практически все. Можно привести немало примеров… Нет, пожалуй, не стоит. Только деревья родины могли рассчитывать на ее неизменное покровительство.

Следует заметить, что Рыбак испытывал определенные подозрения по отношению к Матери–Ольхе, поскольку не имел возможности изведать крепость ее духа в опаляющей мистерии, а кроме того был твердо уверен: бабьи умы разоряют домы. (Этот постулат он временно запирал в скобки забвения, когда в полковники себе назначал какую–нибудь девицу.) Помимо этого, из–за любви Матери–Ольхи к деревьям, Рыбак то и дело тяготился сомнением: а не тайный ли она зеленец? Мать–Ольха чувствовала в Рыбаке брожение какой–то нехорошей мысли и отвечала ему ленивым небрежением. Если говорить прямо, кроме стайного чувства примиряла ее с Рыбаком лишь надпись на его футболке.


Про себя скажу одно: я – Гусляр, мое дело – трень–брень. Петь былины.

Сложи нас воедино, мы со своими достоинствами, гасящими отдельные ничтожные недостатки, были бы, пожалуй, совершенным организмом. Этакой устойчивой, неодолимой химерой… Как семь пальцев на одной руке – попробуй представь такое безобразие. Особенно сжатым в кулак. Впрочем, и сам по себе каждый из нас, безусловно, мог рассчитывать на восхищение.

И вот еще – чуть не забыл – тотемом нашей стаи был белый ворон.


Без свидетеля

Ночью выпал снег. Сырой, обильный, он сыпался с невидимых небес, будто застланных махровым белым полотенцем, огромными хлопьями, освежая старые белила, покрывая черные талинки, налипая на стволы и ветки деревьев, превращая расстеленные по опушкам кусты в сугробы – белые шары, барашки и гребни на белой земле. Утром снежная туча ушла, и в высях открылась мерклая пелена, за которой лишь угадывалась прозрачная синь, все еще надменная и стылая, но уже не мертвящая, не зимняя, уже пульсирующая живыми токами, играющая глубиной, – весна сперва овладевает небом и лишь потом всем остальным. Могучие лиственницы, пихты и ели стояли в снежных балахонах, под белым гнетом их лапы клонились к земле. Налети ветер, он сбросил бы снег вниз, но сейчас ветер был далеко – он выл на западе, выл на севере, выл на восходе, он спешил, но еще не добрался до этих окутанных тишиной скал и поросших лесом склонов. Все вокруг оцепенело, замерло. Случается на свете такой час, и, очутившись в нем, не ошибешься – так выглядит покой. Белый, заснеженный, неподвижный мир с бледными тенями – где отыскать картину более полного покоя? Только там, где нет и тени.

Зверь вышел из утробы горы именно в этот час. В час, когда мир обманывал взгляд, обернувшись чистым, пустынным, раз и навсегда застывшим, не ведающим ни цветения, ни ярости, ни тлена. Зверь не знал, не помнил, как было раньше и что было с ним раньше; так очнувшийся от зимней спячки еж не помнит, где ставил для него блюдце с молоком человек, под чьим домом он устроил свое гнездо. Да и было ли оно, это блюдце? Зверя разбудил голод. Но он не сознавал, что это голод, и не понимал, как его утолить, – на выходе из горы стояли стражи, отбирающие память. Их Зверь тоже не помнил. Покидающим недра всему приходилось учиться заново.

Тело Зверя знало, как ходить, ползать, прыгать, плавать, бросаться на добычу и становиться невидимым. И летать. Да, пожалуй, он мог бы и летать. Зверь не представлял, что нужно делать, чтобы получился прыжок, тело вспоминало это само и делало, как только становилось нужно. Возможно, понемногу оно вспомнит все, что умеет, и тогда к Зверю вернется знание, как было раньше и что было с ним раньше.

Зверь прыгнул со скалы вниз и пошел по белому склону между белых деревьев, оставляя в снегу глубокие, продавленные до хвойной подстилки и прелой прошлогодней травы следы. Когда он задевал ветки, с них осыпались пушистые покровы и открывались новые цвета – бурый и темно–зеленый. Когтистой лапой Зверь разбил сугроб, поскреб землю. Из–под разрытого снега слышались запахи, навстречу им из пасти Зверя рвался пар – дыхание его было жарким.

Ночной снегопад засыпал, стер все старые метки; оглушенные упавшим на мир покоем не успели наследить заново ни кеклик, ни росомаха. Тело вело Зверя вперед, в глубь белого леса – туда, где, как он подспудно знал, можно избыть голод. Вверху вскрикнула большая птица, взмахнула крылом, сбила с ветки березы тяжелый снег и с шумом умчалась в чащу, неся ужас в опережающем ее полет крике. Только голая черная ветка осталась качаться в белой кроне – мир понемногу приходил в движение. Зверь шел и видел, что одна его лапа горяча, так что след тут же затопляет дымящаяся вода, а другая холодна – продавленный сырой снег под ней сковывала ледяная корка, с тихим хрустом коловшаяся под когтем. Язык, лизнувший по очереди обе лапы, подтвердил свидетельство ока.

Зверь поднялся на косогор. За одоленной лощиной показалась другая, широкая и покатая. Ближний склон ее покрывал чистый лес, а на противоположном в недавний год поломала деревья буря – мощные выворотни вздымали заснеженные корни, под сугробами угадывались заметенные завалы. Не лес – дром да лом, пень да колода. Зверь, прислушиваясь к своему телу, направился туда, к дальнему склону. На дне лощины снег был так глубок, что мягко давил брюхо. Тело вело, обещая охоту.

В буревале взгляд Зверя высмотрел толстый высокий пень, ощетинившийся вверху острой щепой – шквал не вырвал дерево из земли, а сломал, оставив комель клыком торчать в небо. Должно быть, сердцевина старого ствола сгнила и внутри он был пуст. Показалось, над пнем подрагивает, торопясь ввысь, прозрачная воздушная струйка, неуловимый завиток, едва заметная эфирная прядка… Показалось? Не зная – зачем, Зверь подошел, обнюхал пень по низу и ледяной лапой ударил по нему так, что липкий снег слетел с коры, и дуплястый деревянный клык гулко ухнул. Зверь прислушался, ударил еще раз. Пень зашуршал и изнутри него раздался гневный рык. Зверь снова ударил – полетели в стороны клочья коры – и отпрыгнул вспять. Внутри пня взвился новый рык, о стенки широкого дупла быстро заскребли когти, и наверху, взметнув снежный вихрь, вмиг показался яростный всклокоченный медведь–стервятник. Он был огромен. Мотая головой, раздирая окутанную паром пасть в неистовом рычании, медведь кинулся вниз и грозно вспрянул на дыбы, как бурая косматая скала. Гнев ослепил его – здесь, в лесу у него не было соперника, он не забыл об этом даже в спячке. Вновь опустившись на четыре лапы, с могучей прытью медведь бросился на желтое пятно, на лихого чужака, дерзнувшего разбить его заветный покой… Бросился и тут же замер, будто налетел на глыбу камня. Он, наконец, разглядел свирепым зраком Зверя, поднявшего его из тихого логова. Тяжелый и неодолимый ужас придавил медведя к поваленному стволу – так растекается брошенный на землю шмат болотной гнили, – рев замер в его глотке вместе с дыханием.

Зверь победил медведя, даже не вступив с ним в поединок, – страх, дикий страх в глазах соперника был ему лаком. Но он доделал начатое: метнулся к растерявшему всю свою ярость, безвольно поникшему исполину и убил. Убил быстро – так что сердце в мертвом теле, не успев остановиться, продолжало бессмысленно биться. На снег из настежь вскрытого горла толчками хлынула яркая кровь. Зверь, окропляя алым белые сугробы, нашел в скользких кишках и вырвал зубами из распоротого брюха медвежью печень. Победно встал горячей лапой на растерзанную тушу, и тут же налетевший ветер разнес по вздрогнувшему лесу запах паленой шерсти.