— О том, братан, о том. А что ты Вовчику про аборигенов лепил, которые, типа, Побудкино твоё пасут?
— Народились такие церберы…
— Может, они в этом деле лучше тебя секут?
— Вряд ли. Их служба — чёртову башню от залётных сторожить.
— А какой им расчёт?
— А никакого. Трансформация психики в систему рефлексов. Они ведь под Норушкиными без малого тысячу лет жили. Инстинкт.
— Что-то вы, Норушкины, за тысячу лет не очень расплодились.
— Группа риска. Высокая смертность по мужской линии.
— И что, твои церберы никого к Побудкину на пушечный выстрел не подпускают?
— Почему? Подпускают. И стреляют. Герасим помолчал.
— Давай-ка рассказывай, что знаешь.
— Это запросто. — Андрей залпом выпил виски. — Слушай:
Я не чинил зла людям.
Я не наносил ущерба скоту.
Я не совершал греха в месте Истины.
Я не творил дурного.
Имя моё не коснулось слуха кормчего священной ладьи.
Я не кощунствовал.
Я не поднимал руку на слабого.
Я не делал мерзкого перед богами.
Я не угнетал раба перед лицом его господина.
Я не был причиною слёз.
Я не убивал.
Я не приказывал убивать.
Я никому не причинял страданий.
Я не истощал припасы в храмах.
Я не портил хлебы богов.
Я не присваивал хлебы умерших.
Я не совершал прелюбодеяния.
Я не сквернословил.
Я не прибавлял к мере веса и не убавлял от неё.
Я не давил на гирю.
Я не плутовал с отвесом.
Я не отнимал молока от уст детей.
Я не сгонял овец и коз с пастбища их.
Я не ловил в силки птицу богов.
Я не ловил рыбу богов в прудах её.
Я не останавливал воду в пору её.
Я не преграждал путь бегущей воде.
Я не гасил жертвенного огня в час его.
Я не распугивал стада в имениях бога.
Я чист, я чист, я чист, я чист!
— Братан, — сказал недоверчиво Герасим, когда Андрей остановился, чтобы перевести дух, — ты на себя наговариваешь.
— Это, типа, «Исповедь отрицания» из египетской «Книги мёртвых», — пояснил Норушкин. — Сокращённая версия. А вот как это звучит по-египетски в эрмановской транскрипции. Только учти — в египетском языке не было звука «е», так что глухие согласные здесь плюются.
— А как же Нефертити?
— В транслитерации этот гласный добавляют для того, чтобы слово стало произносимым.
— А почему добавляют «е»?
— Чтобы конкретные пацаны понимали — в действительности никакого «е» там быть не может.
— Ладно-ладно — мёртвым покой, а живому суеты, — рассудил Герасим. — Ты, братан, кончай мне про египетских жмуров гнать. Давай про тех, кто в башню лазал.
Чуть помутневшим взглядом Андрей обвёл «Либерию». Всё шло своим чередом, как и следовало. Некоторые люди бросали цветные тени.
— Извини, — сказал Андрей, — сначала я закончу одно безотлагательное дело.
Он взял салфетку, вытащил из кармана капиллярную ручку и написал: «Сударыня! Вы доставите мне огромное удовольствие, если подарите свою фотографию или, на худой конец, какую ни на есть копеечную фенечку. Я буду вспоминать вас и возвышенно думать о вас даже без фотографии, но память моя, уставшая от водки, так ослабела, что ваше вещественное изображение (поверьте, я буду смотреть на него не слишком часто, дабы не исчерпать поспешно его силу) или любая безделица будут для меня весьма ценны. Осмелюсь сообщить вам номер моего телефона, он крайне прост. Звоните днём и ночью, не считаясь со временем».
Чернильный след на салфетке щетинисто расплылся. Андрей усмехнулся и приписал: «Извините за грязь — писал не князь».
Потом подозвал Любу и попросил передать послание стыдливой «пионерке».
— Ну вот, — сказал он Герасиму, — а теперь слушай.
Андрей прикрыл глаза, вдохнул воздух, которого почему-то сделалось мало, и значительно изрёк:
— У Фёдора Норушкина так потели ноги, что в сапогах всегда хлюпало…
1
У Фёдора Норушкина так потели ноги, что в сапогах всегда хлюпало — пожалуй, это был его единственный изъян, иных поверхностных (сиречь не глубже потовых желез) несовершенств в теле его никто не находил, так что весьма многие считали князя красавчиком. Да он и вправду был таков: в улыбке его виделось что-то детское, кожа была гладкой, почти женской, белокурые волосы падали из-под горностаевой шапки на плечи, а усы, борода и брови, напротив, были чёрные, что говорило о породе, как чёрная грива и чёрный хвост у белой лошади (впоследствии так описывали и будущее семя Норушкиных — с поправкой на бытовавшую в те времена моду). Вот только глаза его, болотные с искрой, не смеялись, когда смеялся рот. Зимой же борода и усы у Фёдора становились ледяными, заиндевелый дух отлетал от губ на сажень, а кровь густела, словно сметана, отчего тело его укреплялось и дыхание вьюги, валившее с ног волка, не причиняло ему ни малейшего беспокойства.
Род Норушкиных был древен, древней пресекшегося царского, древней родов Шуйских, Романовых и Мстиславских, домогавшихся шапки Мономаха, в которой весу было, вопреки молве, всего два фунта и двадцать золотников без соболя, что уж говорить о худородном выскочке Годунове, возведённом на престол Земским собором, — однако на царство Норушкины не посягали, а жили глухо в исконной вотчине и на Москве бывали лишь наездами. В ту пору, когда Фёдор впервые увидел Анну, ему шёл двадцать второй год, а миру от Сотворения — семь тысяч сто одиннадцатый.
Лет за десять перед тем черносошные мужики, промышляя в лесу лешье мясо — боровики и моховники, нашли в земляной норе на склоне оврага дитятю. На вид малютке было года три, но весь её облик (это была девочка) внушал большие сомнения: то ли это человечье отродье, то ли дикий зверёныш, то ли помёт дьявола, врага рода человеческого. Не только плечи, грудь и руки, но и всё личико существа сплошь покрывала густая бурая шёрстка; глаза его были столь глубокими и чёрными, что в них никак не удавалось отыскать зрачков и луч солнца, попавший в зеницы, долго плутал там, продолжая сиять во взгляде даже из тени; нос был плоский, звериный, без переносицы, а челюсти заметно выдавались вперёд и имели по два ряда зубов каждая. Осенившись крестом, мужики посадили маленькое чудовище в берестяной кузов и отнесли на погляд государеву воеводе. Тот забавы ради оставил уродицу у себя, а натешившись, отослал на житьё и воспитание в своё поместье, что находилось по соседству с землями Норушкиных.