Первый этаж моего дома занимали кабинет, смотровая и приемная; кухня с гостиной расположились этажом выше, а спальне досталась мансарда. Я не лукавил, сказав Каролине, что дом весьма прост. Мне вечно не хватало времени и денег, чтобы его подновить, а потому со дня моего поселения он не претерпел никаких изменений: все те же унылые горчичные стены, крашеные «в гребенку», все та же тесная неудобная кухня. Приходящая домработница миссис Раш убирала в комнатах и готовила еду. Почти все свободное время я проводил внизу — готовил микстуры, читал и писал. Нынче я сразу прошел в кабинет — глянуть план на завтра и собрать саквояж, и лишь тогда вспомнил о фотографии, подаренной миссис Айрес. Сдернув оберточную бумагу, я всмотрелся в группу на лужайке. Личность светловолосой няньки по-прежнему вызывала сомнения, и я поднялся наверх, чтобы сравнить снимок с другими фотографиями. Из шкафа в спальне я достал старую жестяную коробку из-под печенья, набитую всякими бумагами и семейными реликвиями, которые собрали родители, отнес ее на кровать и стал просматривать содержимое.
В коробку я не заглядывал очень давно и уже забыл, что в ней находится. Как ни странно, многие чудные вещицы были связаны со мной: метрика, извещение о крестинах; в порыжелом конверте лежали два молочных зуба и локон младенческих волос, невероятно мягких и светлых. Колючая мешанина скаутских и спортивных значков, школьные табели и похвальные грамоты. Бумаги были собраны вперемежку: за порванной газетной вырезкой, извещавшей о моем окончании мединститута, шло письмо школьного директора, где он «горячо рекомендовал» меня на стипендию. К своему изумлению, я нашел ту самую памятную медаль, которую в День империи вручила мне юная миссис Айрес. Аккуратно обернутая салфеткой, она тяжело шлепнулась в мою ладонь: цветная лента ничуть не засалилась, бронза лишь слегка потускнела.
А вот родительских вещиц оказалось удручающе мало. Видимо, было нечего оставить на память. Пара открыток военной поры с короткими ласковыми посланиями, изобилующими орфографическими ошибками, счастливая монетка на шнурке, букетик бумажных фиалок — и все. Я помнил, что были какие-то фотографии, но в коробке нашелся только один снимок с обломанными уголками. Фото размером с почтовую карточку было сделано на местной Мочальной ярмарке [2] и представляло моих родителей влюбленной парочкой, которая на фоне Альп миловалась в бельевой корзине, изображавшей гондолу воздушного шара.
Поставив рядом ярмарочный и групповой снимки, я переводил взгляд с одного на другой. Ракурс, в котором была снята моя воздухоплавательная матушка в шляпке с печально поникшим пером, ничего не прояснил, и я оставил попытки найти ответ. Родительская фотография меня тоже разбередила, а заботливо сохраненные вырезки, фиксировавшие мои успехи, пронзили стыдом. Чтобы оплатить мое обучение, отец по уши залез в долги. Видимо, это подорвало его здоровье и отняло последние силы матери. А что в результате? Я обычный хороший врач. В иных условиях мог бы стать светилом. Но уже в начале карьеры я был обременен собственными долгами и за пятнадцать лет службы сельским эскулапом все еще не достиг приличных гонораров.
Я вовсе не брюзга. Моя занятость не оставляла времени для брюзжанья. Однако случались дни, когда накатывала мрачная безысходность и вся моя жизнь казалась никому не нужной, горькой и пустой, как гнилой орех. Вот и сейчас меня охватил приступ хандры. Я забыл свои скромные врачебные успехи и помнил одни лишь неудачи: ошибочные диагнозы, упущенные возможности, минуты трусости и разочарования. Всю войну я неприметно проторчал в Уорике, а мои юные коллеги Грэм и Моррисон служили в Королевских военно-медицинских войсках. Пустой дом напомнил о девушке, в которую я, студент-медик, безоглядно влюбился. Она была из добропорядочной бирмингемской семьи, родители ее считали, что я ей не пара, и в результате возлюбленная меня бросила. После такого удара я разуверился в романтической любви и в своих немногочисленных интрижках был весьма равнодушен. При воспоминании о бесстрастных объятьях и прочей неодухотворенной механистичности меня окатило волной отвращения к себе и жалости к тем женщинам.
В мансарде было жарко и душно. Погасив лампу, я закурил и опрокинулся на кровать, усеянную реликвиями из коробки. В распахнутое окно с отдернутой шторой смотрела безлунная летняя ночь, полная тревожных шорохов и писков. Я пялился в темноту, и вдруг передо мной возникло странное видение Хандредс-Холла, прохладные благоуханные просторы которого вбирали свет, подобно вину в бокале. Я представил его обитателей, спавших в своих комнатах: Бетти, миссис Айрес, Каролина, Родерик…
Еще долго я смотрел в пустоту, забыв о тлеющей сигарете.
За ночь приступ хандры миновал, наутро я о нем едва помнил. Для нас с Грэмом началась короткая страдная пора, ибо жара всегда сопровождается разнообразием маленьких эпидемий, и скверная лихорадка уже совершала обход близлежащих поселков. Она скрутила и без того чахлого ребенка, к которому я наведывался по два-три раза на дню, пока ему не стало лучше. Денег это не прибавило, поскольку пациент был «льготник», что обязывало весь год за гроши лечить его самого, а также его братьев и сестер. Но я хорошо знал эту приятную семью и был искренне рад, когда мальчик пошел на поправку, да и родители выказали трогательную признательность.
В круговерти дел я не забыл отправить лекарство для Бетти, но больше не видел ни ее, ни Айресов. Проезжая мимо Хандредс-Холла, иногда я ловил себя на грустных мыслях о неухоженных угодьях за его оградой и несчастном заброшенном доме, безропотно соскальзывающем в разруху. Но вот лето, перевалив свой пик, пошло на убыль, а вместе с ним и мои воспоминания о визите к семейству Айрес, уже казавшемся слегка нереальным, словно яркий неправдоподобный сон.
Однажды вечером в конце августа — то есть через месяц с лишним после вызова к Бетти — я ехал по окраине Лидкота и вдруг увидел большую черную собаку, рыскавшую на пыльной дороге. Было около половины восьмого, солнце еще стояло высоко, но небо уже розовело; я закончил вечерний прием и направлялся к пациенту в соседнем поселке. Услышав мою машину, пес вскинул седеющую морду и залаял; вот тогда я узнал в нем престарелого лабрадора Плута, а через секунду на теневой стороне дороги разглядел Каролину, простоволосую и голоногую. Она так глубоко забралась в ежевичную изгородь, что, если б не пес, я бы проехал мимо, не заметив ее. Каролина прикрикнула на пса и повернулась к машине, щурясь от блика ветрового стекла. На груди ее висела сумочка, а в руках она держала испятнанный носовой платок, похожий на узелок Дика Уиттингтона. [3] Поравнявшись с ней, я притормозил и крикнул в окошко: