Укус ангела | Страница: 48

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В самом Кракове почти не стреляли. Крамола отнюдь не всем была по душе, так что в городе нашлось достаточно доброхотов, с чьей помощью удалось составить исчерпывающие проскрипционные списки и тут же провести аресты неблагонадёжных. Комендантский час и усиленные армейские патрули с собаками на поводках и чрезвычайными полномочиями в рожках автоматов также немало способствовали укреплению порядка.

На очереди были Острава и Варшавское воеводство.

Тем временем северо-западная группа войск по велению Некитаева двинулась на Лифляндию, а сводные части Фракийского и Болгарского округов, беспрепятственно пройдя Валахию с Трансильванией, вступили в сочувствующую смутьянам Паннонию — следовало остудить венграм головы, не то держава в этом году могла остаться без мадьярской кукурузы.

Имперский флот уже неделю блокировал балтийские порты бунтующих провинций, однако этого было явно недостаточно. Из Кракова Иван Чума отдал приказ грузить в самолёты три десантные бригады, чтобы те осуществили одновременный захват всех ключевых пограничных застав, присягнувших Гавриле Брылину, — мятежников надлежало немедленно отрезать от любой помощи извне. Германию и Австрию по дипломатическим каналам известили: в случае, если отряды инсургентов прорвутся к границе и найдут убежище на территории сопредельных стран, империя будет расценивать это как объявление войны со всеми вытекающими последствиями. Шаг дерзкий — одна Германия, после исхода Сухого Рыбака из винного погреба британского консульства, держала на своих восточных рубежах тридцать две дивизии.

Англия, Франция и Североамериканские Штаты, раздосадованные победами имперских войск, весьма удовлетворились дипломатической оплошностью Некитаева, полагая, что уж теперь-то Берлин и Вена наверняка примкнут к их коалиции. И они примкнули, хотя отдавать предпочтение слабым было явно не в германском духе (разве так: поддержать слабого, чтобы сломать сильного), не говоря уже о том, что на союз с Францией и атлантистами немецкие земли могла подвигнуть причина исключительно глубокомысленного свойства. Будь Легкоступов по-прежнему в советниках у Ивана, пожалуй, партия велась бы политичнее и тоньше — примерно в сторону Евразийского союза.

Тем не менее операция по захвату пограничных застав, в силу своей неожиданности, прошла безупречно. Чтобы отбить их назад, мятежникам потребовалось бы теперь снять часть войск с фронта, где дела были и без того тяжки, — альбинос Брылин чувствовал себя устрицей, на которую Некитаев выжимал лимон его собственных армий. Пора было требовать от союзников реальной помощи — бумажных протестов и эфирных возмущений определённо недоставало. Однако Сухой Рыбак ещё какое-то время не оставлял надежд на собственные силы, упорно бомбардируя ставку Некитаева шаровыми молниями, — Бадняк сбил восемь штук, прежде чем Брылин понял тщетность своей затеи и отказался от попыток магического устранения противника. Впрочем, возможно, у Брылина просто вышел запас аяхуаски, восполнить который в военных условиях было не так-то просто. Последнее предположение кажется наиболее достоверным, так как Сухой Рыбак явно пребывал в неведении относительно своего будущего и будущего своих ближайших соратников. Будь это не так, он не позволил бы Домонтовичу отправиться к войскам в Лифляндию, чтобы вдохновенными речами укрепить воинский дух в штатских сердцах ополченцев. Но он позволил, в результате чего сенатор Домонтович вместе с полком готовых на подвиги латышских вагоностроителей попал под Гулбене в окружение и сдался в плен псковским гренадёрам. В праве наследования ратных доблестей славного Довмонта ему было решительно отказано.

Когда мятежного сенатора привезли в ставку, Некитаев задал пленнику только один вопрос: как он хочет умереть? Домонтович подумал и вместо ответа рассказал, когда и какими силами союзники намерены вступить в войну с империей.

— Почему я должен тебе доверять? — удивился Иван Чума.

Пленник молча развёл руками.

— Ваше величество, позвольте допросить его мне, — обратился к Некитаеву ординарец Прохор. — От меня он ничего не утаит. Однажды я допрашивал в Табасаране одного кавказского азиатца…

— Помню, — перебил Иван. — Он до того перепугался, что тотчас умер, не сказав тебе ни слова.

Кажется, Домонтович не оценил шутки, иначе с какой стати ему на глазах штабных офицеров падать в девичий обморок? Страх оказался сильнее его воли, и офицеры сочли это забавным, настолько забавным, что позволили себе рассмеяться в присутствии Некитаева. Однако сам император не держал на сенатора зла и потому не отдал Прохору дважды поверженного сановника. Ради грубой потехи он хотел было преподнести его князю Кошкину, чтобы тот, выражаясь заёмным слогом Годовалова, пожрал его ртом живота своего, но потом передумал и по законам военного времени без затей отрубил Домонтовичу голову. Поступая таким образом, он, скорее всего, руководствовался не советом добродетели, а прописной истиной — чрезмерная жестокость ничуть не прибавляет солдату славы, что, в свою очередь, как раз и является добродетелью воина. Возможно, Некитаев думал следующим образом: «Если Медуза, когда добрался до неё Персей, спала да к тому же была на сносях, раз в смертный час произвела на свет Пегаса, то велика ли честь герою, что одолел беременную бабу?» Коли дело обстояло именно так, то определённо, помимо ларца с останками подосланных головорезов, Ивану было впору заводить собственную философическую тетрадь.


Когда фея Ван Цзыдэн с Нестором прибыла в Краков, император как раз собирался двинуть полки на Варшаву. Однако выступление армии было отложено на сутки, благодаря чему тысячи инсургентов оказались обязаны Тане лишним днём жизни. Нет сомнений, китайчатая дева знала толк в любви и, опираясь на свой завидный опыт, уже не ждала от встречи с братом того роскошного безумия, какое ослепляло их будни в незабвенные времена. Ей казалось, что драгоценный камень их общей тайны от долгого употребления истёр свои грани и больше не способен дарить ту жгучую игру лучей, на какую горазда его природа, но она ошиблась. Ночь, проведённая с императором в Кракове, изумила её — в Иване скопилось столько неутолённой страсти, такая жажда любви переполняла его душу, что (небывалое дело!) самой себе она на миг представилась прохвостом, наложившим нефритовую лапку на чужую сокровищницу. Чувствовать себя самозванкой в царстве, которое прежде считалось твоим, было тягостно — ведь однажды Сезам мог не отвориться и не впустить её в свою голконду. Предчувствие такого поворота было невыносимо. Не желая огорчаться по столь безотчётному, а стало быть, не вполне очевидному поводу, мысли эти Таня бестрепетно прогнала вон.

Наутро краковчане не узнали свой город: он сиял так, как, возможно, сияло это место в грёзах Владислава Локотка, учредившего когда-то тут столицу, — это пламенный родник Ивановой любви смыл за ночь с первопрестольного польского града пыль всех его столетий, напоив воздух той невозможной яблочной свежестью, которая не поддавалась описанию, но внятно обещала то, чего никогда ещё не было. Словно стоял на подоконнике кактус и вдруг — бац! — расцвёл. Тогда впервые фея Ван Цзыдэн ясно поняла: всё, что делал и делает её брат — это великая песня любящего, направленная прямо в уши Господина Бога, безумная для тех, кто никогда не знал любви, и страшная для тех, кто укротил свою любовь и заточил её в темницу смутных воспоминаний.