Тогда и поверил Жора, что нет больше друга Лёньки на свете. Так и смотрели они друг на друга весь вечер, два то ли покойника, то ли воскресших. Блюмочке же, даром что на костыле приковылял с ногой в бинтах, хоть бы хны – острил, смеялся, друзьям подливал. И песни пел. С романсов начал, потом на еврейские свернул, а после затянул что-то заунывное на фарси.
Самым же обидным было то, что ни о чем друга не спросишь. Куда ездил, чем занимался – поди догадайся. Жора лишь сказал, что про арест не соврали – было, причем по полной программе. Два ребра сломали, и челюсть фарфоровую ставить потом пришлось. Накрыли тогда, в марте далекого 1919-го, всю Иностранную коллегию во главе с Ласточкиным и Лябурб. Жора не с ними работал, даже связь из осторожности не держал, но арестовали и его.
– Значит, правда? – не выдержал Леонид. – Наши тебя сдали?
– Говорят, план такой был, – улыбнулся в ответ Лафар, блеснув фарфоровыми зубами.
Всех товарищей на Большой Фонтанской дороге расстреляли, а Жору вывезли из Одессы прямиком к туркам, в Константинополь, оттуда же – на родину предков, в Belle France.
И – все. Чем занимался друг в этой самой «Белль» – ни слова. И про иное, сегодняшнее, тоже молчок. А когда уже крепко поддали, поднял Жора стакан с польской вудкой.
– Везучие вы ребята, – сказал. – И я везучий, даже сам удивляюсь. Оглянусь назад – и пожалеть не о чем, правильно все сложилось. Один камень на сердце – не уберег я тогда, в 1919-м, Веру Васильевну, которая меня на французского полковника в штабе вывела. Самому прорываться следовало, да вот решил голову поберечь. Вера замечательным человеком была, только не готовил ее никто, не учил нашему ремеслу. Раскрыли сразу… И товарища погубил, и детей ее, двух девочек сиротами оставил. Последнее это дело – женщинами в бою прикрываться. Мой это грех! Почтим память, ребята, красной разведчицы Веры Васильевны Холодной!
Выпили молча, ни о чем не спросили. Фамилия Леониду показалась знакомой – то ли певица, то ли актриса. Уточнять, понятно, не стал, чтобы душу Жоре не тревожить, о другом подумал. У Лафара – один грех, пусть и тяжкий. А у него? Враги на фронте и мразь бандитская в Питере – не в счет, за этих ему только спасибо скажут, что на этом свете, что на том. А люди невинные, что под его пули попали? А семья на Кирочной улице? Нет, лучше не вспоминать!
Хорошо еще, Яша новую песню затянул, отвлек.
Так и посидели, а на следующий день Жора Лафар уехал. Сказал, что надолго, а куда и зачем, гадайте сами.
* * *
– Чего грустишь, Лёнька? – Крепкие пальцы взяли за локоть, встряхнули. – Тебе бы, чудак-человек, радоваться надо. Не жизнь у тебя, а полный нахес и ихес [5] . В Столице сидишь, в спецбуфете пайки получаешь… А у меня вместо жизни – сплошные командировки, и каждая из таких, что в один конец. Живым вернусь – все равно не в радость. Кто во всем виноват? Понятное дело, Блюмкин! Я, считай, штатный Suendenbock. Что, и немецкого не знаешь, неуч? Козел отпущения, вот кто. Я ведь чего тебя видеть хотел? Опять меня в дальние края отправляют, куда даже товарищ Макар телят только под конвоем гоняет…
Леонид слушал, цедил винцо мелкими глотками, по-французски, молчал. То, что агент Не-Мертвый ждал его среди ночи не только, чтобы попрощаться, стало ясно сразу. Не такой он человек, Яков Блюмкин, чтобы в чувственность без служебной надобности впадать. Все разузнал до мелочей, авто подогнал как раз к переулку. И та, с каблучками легкими – не Яшкина ли затея? Поди, разберись!
А еще Блюмочка разговор продумал до мелочей – с песнями, с тостами, с жалобами на жизнь свою козлиную. И вино кислое, с малым градусом, неспроста взял, чтобы голову трезвой оставить. Сбить бы этого выдумщика с мысли, чтоб подрастерялся слегка, уверенности лишить…
– Все хромаешь? – как бы невзначай поинтересовался Леонид, в очередной раз кружку подставляя. – Или пуля кость задела?
Бутыль слегка дрогнула. Яшка поморщился, огладил левое колено.
– Не задела, заразу в госпитале занесли. Ну сука, а лох им коп, попомнит у меня!..
Осекся, убрал бутылку.
– Кому эту дырку в голове? – товарищ Москвин удивленно моргнул. – Ты же нам с Жорой заливал, будто тебя на операцию назначили, персов залетных брать – знакомых твоих с Гиляна. Сука, значит, персидская была?
Яшка засопел, отвернулся.
– Я еще тогда подумал, как тебя на такое дело взять могли? Ты же, Блюмочка, по бумагам в Госполитуправлении не числишься, ты у нас сейчас по военной части, у самого товарища Троцкого служишь. Так откуда пуля прилетела?
Блюмкин поглядел без всякой приязни, но огрызаться не стал, спокойно ответил:
– Прилетела, откуда не надо. Если честно, сплоховал, недооценил объект. Ничего, обменялись гостинцами… А насчет ГПУ сам знаешь, мы оба до сих пор в кадрах, никто нас не отпускал и не отпустит.
Леонид постарался не улыбнуться. Твоя метода, Яшка, сам же учил. Вот и первая новость – насчет того, что он, бывший старший уполномоченный, в кадрах числится. Выходит, чтобы выгнали, и смертного приговора мало?
Давай, Блюмочка, сыпь дальше!
– А все, Лёнька, из-за тебя! Проявил сознательность, сберег бумаги Георгия. И кому на радость? Может, Георгий того и хотел, чтобы в ход их пустить – твоими и моими руками? Сам-то не мог, в дальних краях пребывал. А ты, как в притче про Бен-Пандиру, зарыл, понимаешь, талант в землю, шлемазл! И что выгадал? Кресло да портфель в своей конторе? Комнату в общежитии? Такую задумку сорвал, дурак!
Товарищ Москвин не обиделся – ни на шлемазла, ни тем более на дурака. Улыбнулся – прямо в лицо Яшкино.
– Тебе, Блюмочка, слова про дружбу да про долг говорить смысла нет. Ты у нас человек конкретный, реалист, можно сказать. Так вот тебе реальность: я по Столице с портфельчиком гуляю и в цековском буфете отовариваюсь. А ты, Яша, с Макаром на пару поедешь телят гонять. Кто в выигрыше, сравни.
Потом Черную Тень вспомнил, слова, той ночью услышанные.
– Мне на судьбу твою, Яша, вроде как цыганка гадала. Расстреляют тебя аккурат через шесть лет. И знаешь за что? За то, что в первый раз по закону чести жить попытаешься. Таков вот твой, как ты говоришь, мазал.
Сказал – и язык прикусил. Зря это он, обидится Яшка. Но тот лишь засопел, шагнул ближе, дохнул табачным перегаром:
– «Итак, возьмите у него талант и дайте имеющему десять талантов, ибо всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет…» – Потемнели глаза, загустел голос, серым камнем подернулось лицо. Словно не друг Яков уже перед ним, а кто-то иной, незнакомый. – «…А негодного раба выбросьте во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов». Притчу я тебе, друг мой Лёнька, не зря напомнил. За меня не беспокойся, о себе подумай. А чтобы лучше думалось, приходи завтра к двенадцати в Большой Дом на Лубянке, там тебе все внятно разъяснят.