— Этот человек, которого вы по непонятной мне причине так жаждете казнить, рисковал собственной жизнью, чтобы спасти моего благородного отца, Гийома III де Монферра, от недостойной участи, которую готовил ему Саладин. По этой причине, а также потому, что для меня слово рыцаря значит больше, чем слово злобной мегеры, я вам его не отдам!
Снова поднялся шум. И тогда Монферра зарокотал еще громче:
— Довольно! Замолчите, или я велю моей страже взяться за вас! Я еще не закончил.
Когда снова воцарилась тишина, почти не нарушаемая смутным ропотом, маркиз продолжил:
— Поскольку доказательства отсутствуют, я не волен перечеркнуть все обвинения и должен считаться с местными нравами и обычаями. Но я намерен утвердить собственное правосудие, и решать буду я — Конрад де Монферра, без которого вы сегодня были бы рабами султана. Так вот, мое решение таково: этот человек будет изгнан и предоставлен Божьему суду!
И снова грозному голосу пришлось перекрывать возражения и ропот, пожалуй, более слабые, чем в прошлый раз.
— Замолчите! Я выгоню его из города, безоружного, босого, в одних штанах и рубахе. Он пойдет туда, куда Всевышний пожелает его повести. Вряд ли ему удастся уйти далеко в таком виде, по этой усеянной ловушками земле...
На этот раз в шуме толпы послышалось удовлетворение, должно быть, слишком слабое для того, чтобы маркиз на этом успокоился.
— Добавлю также, что на городских воротах, как и на барбаканах, будут стоять лучники, готовые пустить стрелу в любого, кто попытается к нему приблизиться, чтобы оказать помощь, но также и во всякого, кто посмеет его обидеть, бросая в него камнями, или каким-нибудь другим способом. А мои лучники стреляют метко! А теперь уведите его! И расходитесь — или бойтесь моего гнева!
Тибо был спасен от костра, и таким образом Монферра вернул ему свой долг. Но сделал это на свой лад, что совершенно не устраивало Балиана.
— Вы все равно обрекаете Тибо на смерть, маркиз... Или, хуже того, на рабство. Враги неподалеку. А местные жители не поспешат ему на помощь...
— Я знаю, что всего лишь продлеваю ему жизнь... Но это все-таки жизнь. Кто может предугадать, как он ею распорядится? Мы оба знаем, что он из себя представляет... И довольно об этом!
С осужденного сняли цепи, обувь и шерстяную куртку, которую ему дали в тюрьме взамен разорванной одежды. Затем стража окружила Тибо, готовясь вывести его за пределы города. Солдаты начали грубо расталкивать толпу, чтобы дать Тибо возможность пройти, но тут Балиан, перехвативший взгляд, который изгнанник бросил на судей перед тем, как повернуться к ним спиной, не выдержал. Он подбежал к Тибо, оттолкнул солдат, которые не посмели сопротивляться такому знатному сеньору, обнял его и со слезами на глазах поцеловал.
— Клянусь, те, кто любит вас, будут молиться, чтобы Господь хранил и оберегал вас! А против такой защиты бессильны любые стрелы!
— Если вам позволят когда-нибудь снова увидеть Изабеллу, передайте ей, что и в последнюю минуту ее имя будет у меня на устах, как живет оно с давних времен в моем сердце...
Сказав это, он мягко отстранил друга и продолжил свой путь под звон оружия, носить которое он сам теперь не имел права.
Тибо пересек двор, миновал оборонительные сооружения у ворот, над которыми лучники изготовились к стрельбе, целясь в толпу внутри городских стен. День был серый и холодный, хлестал дождь, полотняная рубаха молодого мужчины промокла насквозь, он шел, дрожа, поджимая пальцы босых ног в перемешанной с нечистотами ледяной грязи, поскальзываясь и спотыкаясь. Он стиснул зубы, пытаясь заставить себя перестать дрожать хотя бы на то время, пока не минует застывший мир, состоящий из оружейного железа, камня домов и двойной человеческой стены: люди замерли от страха, не решаясь ни пошевелиться, ни издать хотя бы звук.
Когда он ступил на доски подъемного моста, дождь еще более усилился, а ветер стегнул его с неистовой силой. За мостом лежал перешеек, голый и пустынный в надвигающихся сумерках. Тибо прошел мимо столба, от которого недавно отвязал старого маркиза и который никто так и не позаботился убрать. Он начинал свой мучительный путь, спиной чувствуя тяжесть устремленных на него взглядов; к дождю добавились соленые брызги, которыми бросало в него море, и он начал молиться, чтобы избавиться от искушения покончить со всем этим, бросившись в покрытые пеной грязно-серые волны. Но самоубийство считалось самым страшным грехом, навеки закрывающим доступ к божественному милосердию, а рыцарю оно было запрещено вдвойне, даже если речь шла о том, чтобы избежать пытки или жестокой казни. И все же на миг он едва не поддался искушению, и тогда начал читать молитвы Пресвятой Деве, которую с детства особенно почитал и любил, поскольку был лишен матери. И постепенно начал чувствовать себя лучше, хотя ветер продолжал его трепать, а камни на дороге ранили босые ступни...
Балиан д'Ибелин и Жан д'Арсуф еще долго стояли на барбакане под порывами ветра, глядя, как растворяется в темноте и тумане высокая фигура, еще недавно такая прямая и гордая, а теперь внушающая жалость.
Они продолжали там стоять и тогда, когда уже ничего не видели, но мучительная картина запечатлелась в их глазах, которые заволокло слезами, смешанными с дождем, и они не могли убедить себя в том, что Тибо уже не видно...Изабелла чувствовала, что начинает задыхаться в тесном жилище, под строгим надзором свекрови. Собственно говоря, Стефания нисколько не изменилась и оставалась верна себе. Но то, что довольно легко можно было пережить в огромном Моавском Краке, становилось непереносимым в четырех стенах городского дома. Кроме того, пока был жив Рено Шатильонский, семья жила по его законам, и его жена, опасаясь резкого отпора с его стороны, старалась ему не противоречить. В Тире благодаря вялости и робости сына она располагала почти неограниченной властью, единственное, что было не в ее силах, — разлучить его с обожаемой женой. И Стефания злоупотребляла своим могуществом: Изабелле пришлось жить, как живут жены знатных мусульман, которые никогда не выходят из дома. Единственное исключение — утренняя месса в соседнем соборе, куда ходили «всей семьей». Да и тогда Изабелла должна была накидывать покрывало, окутывавшее ее до пояса.
Она пожаловалась на это мужу: если он так ее любит, почему позволяет своей матери делать ее несчастной, запрещая ей все, что может доставить удовольствие и скрасить жизнь? Онфруа, который был, в общем, славным малым, поговорил с матерью, но та ловко вывернулась, с улыбкой ответив сыну:
— Я только и желаю вашего счастья. Ваша жена молода, прелестна и легкомысленна. Она мечтает об удовольствиях, неуместных во время войны, и, если я запрещаю ей выходить из дома без покрывала, то лишь для того, чтобы к нашим дверям не слетался рой поклонников, привлеченных ее привлекательностью. Ее красота должна цвести только для вас, для вас одного, и таким образом я охраняю ее от похотливых взглядов других мужчин. Мы, к сожалению, уже не в Краке, и ваше счастье не защищают больше расстояние и наши крепкие стены. Так предоставьте мне действовать! И подарите ей всю свою любовь, на какую вы способны!