Старый гринго | Страница: 29

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Не просто человек, как ты.

— Я мог его убить.

— Тогда бы тебе никогда не получить меня, ты прав. Я с тобой только потому, что ты грозил его убить. Так ты сказал мне в набитой битком часовне, схватив меня за руку.

— Послушай, а что это за пятно у тебя на правой руке?

— Прививка. Но ответь мне. Теперь ты должен выполнить свое обещание.

— Ты свободна, гринга. Это — прививка?

— Ты хочешь сказать, что открыл мне любовь без любви? Это не настоящая свобода женщины, ты ошибаешься.

И снова в ответ:

— Тебе не понравилось, грингита? Скажи, разве тебе не по вкусу, с обещаниями или без них, правда ведь, что ты довольна и хочешь еще, грингита-красавица, желанная моя девочка, грингита моя нежная, любовница, впервые любящая по-настоящему, со всеми своими прививками, я знаю, ведь тебе понравилась моя любовь, наша любовь, грингита?

— Да.

И этого Гарриет Уинслоу никогда не могла простить Томасу Арройо.

XVI

— Знаешь, почему я вернулся к усадьбе? — спросил он у Гарриет Уинслоу и, не дожидаясь ответа, сказал: — Ты знаешь, почему я вернулся. Твои глаза тебя выдают, грингита, ты сама от чего-то бежала, потому и хочешь вернуться назад, откуда бежишь. Ты ведь гляделась в зеркало, думаешь, я не знаю? Я тоже гляделся в зеркала, когда был мальчишкой, а мои люди — нет, они никогда не видели себя во весь рост. Я должен был сделать им этот подарок, этот праздник, теперь они смотрят на себя, они задвигались, заплясали — ну-ка, подними сама руку, танцуй польку — они мстят за все свои слепые годы, когда вслепую распоряжались своим телом, на ощупь искали в потемках другое тело, вот как твое — такое незнакомое, и молчаливое, и далекое, как те, другие тела, которые не разрешалось трогать или которым не позволяли трогать тебя. Они задвигались перед зеркалом, и волшебство исчезло, грингита. У нас тут, знаешь, есть такая детская игра. «Заколдованный» называется. Тот, кто водит, говорит «замри», и ты — заколдован. И стоишь недвижим до тех пор, пока кто-нибудь другой не «выручит». Тогда опять оживаешь. И кто знает, когда снова тебя заколдуют? Заколдуют. Очень звучное слово. Очень опасное слово. Ты заколдован. И уже не волен над самим собой. Ты принадлежишь кому-то другому, кто не может сделать тебе ни зла, ни добра. Впрочем, кто его знает? Послушай, грингита, меня околдовал вот этот дом, с той поры как я тут родился, нет, не в большой кровати моего отца с одеялом и пологом, а на циновке моей матери в покоях для прислуги. Тридцать лет смотрели мы с усадьбой друг на друга, как ты смотрела на себя в зеркало или как мои люди смотрели на свои отражения, я был заколдован и камнем и кирпичом, изразцом и стеклом, гипсом и деревом. Дом — все это, но он значит и гораздо больше этого. Был ли у тебя дом, о котором ты могла бы сказать «мой дом», когда ты была маленькой, грингита? Или тебе тоже случалось смотреть на дом, который мог быть твоим, который каким-то образом тебе принадлежал — понимаешь? — но в то же время был от тебя так же далек, как дворец в сказках про добрых волшебниц? Есть вещи особого рода: они твои и не твои, они у тебя в сердце, а до них не достать. Понимаешь? Например, ты видишь дом, ты знаешь этот дом — смотришь, как зажигаются огни, как они скользят от одного окна к другому, как их потом гасит ночь, и ты словно бы и там, в доме, и тут, снаружи, и злишься, что снаружи, но и доволен тем, что можешь видеть весь дом целиком, тогда как они, все остальные, другие, многие, кто сидит там внутри, как в плену, не могут этого видеть, и, значит, им этого не дано, и ты радуешься, грингита, успокаиваешься, и на душе становится веселее: у тебя два дома, а у них только один.

Арройо судорожно глотнул воздух — его вздох был как стон получившего удар в пах, — и чтобы скрыть невольное проявление сокровенных чувств, тут же отхаркнулся и сплюнул густую мокроту в бокал с мескалем. Это было неприятное зрелище, и Гарриет отвернулась, но Арройо с силой поднял ее подбородок.

— Погляди на меня, — сказал Арройо, выпрямившись возле Гарриет, встав на колени: крепкая смуглая грудь, голый подтянутый живот и черное густое облачко волос, обволакивающее будто сосуд с мескалем и пару агуакатов; точеные, гладкие, лоснящиеся ноги индейца и такое черное густое облачко, какого она никогда не видела, и засмеялась, вдруг вспомнив Дилейни и его щуплого сонного карлика, прикорнувшего на редкой рыжей соломе, услышав голос Дилейни: будь моей женой, Гарриет, покажи, как ты меня любишь, делай что хочешь, ты же знаешь, я ничего не прошу, кроме твоих ласк, Гарриет, — а потом его вялые, холодные конвульсии; Арройо же сам будто близнец своего фаллоса и бурный поток: именно это означает его имя: Брук, Стрим, Крик; [42] Том Крик, Том Брук — неплохое английское имя для человека, похожего на Томаса Арройо! И она смеялась над ним, стоявшим перед ней на коленях, вовсе не похвалявшимся своей мужской статью, которую она видела и притом понимала, что там нечего понимать, что Арройо, ее Том Брук, — обыкновенный самец она давно слышала, что такие мужчины, как погонщики скота, стригальщики овец, каменщики, всегда готовы облегчать, а не осложнять себе жизнь рефлексиями и так же просто удовлетворяют свое желание, как ходят, чихают, спят или обедают. И Арройо такой же. Мысль эта промелькнула, но она тут же внутренне себя одернула: не надо смотреть на него сверху вниз — лучше, гораздо лучше думать, что в действительности Арройо всегда в силе — или почти всегда, — побуждаемый каким-то собственным стимулом, для нее непостижимым. А если он вот таков с нею, только с нею, и больше ни с кем, ни с одной другой женщиной?

«Гарриет Уинслоу, — тут же молча отчитала она себя, — гордыня — это грех. Превращаться в глупую и тщеславную девчонку уже поздно. Ты никого не сведешь с ума, ни в Мехико, ни в Вашингтоне. Спокойно, спокойно, мисс Гарриет, тихо, девочка».

Она говорила уже не самой себе, воображение перенесло ее к любовнице ее отца, к влажной негритянке во влажном и молчаливом доме, где огни поднимались и спускались по лестницам.

— Погляди на меня, — повторил Арройо. — Погляди: ты считаешь (это ему, во всяком случае, хотелось выразить) (теперь она сидит в одиночестве и вспоминает), что самой тебе не по силам расшевелить меня, взбудоражить, хотя я смотрю на твое лицо, потому что ты, наверное, красива, но красота — не единственная причина, чтобы вот так замереть перед кем-нибудь или чем-нибудь, (…Как, например, перед змеей, усмехнулась про себя Гарриет, или перед миражем в пустыне, или во власти глубокого сна, из которого никак не вырваться, падая и падая в бездну сновидения, становясь вечным странником по дорогам сновидений). Нет, — сказал Арройо, — ты думаешь о каких-то неприятных и грустных вещах, гринга, я просто думаю о красоте ил и о любви или вдруг представляю себе, кто ты, или ты заставляешь меня представить, кто я, или вдруг каждый из нас в отдельности вспоминает еще о ком-нибудь и благодарит другого за то, что мы смотрим друг на друга и возвращаем прекрасное воспоминание. (Да, она подняла вверх руку, раскрыв ладонь). Здесь, в эту ночь, я могу вообразить многое, чего никогда не было, или пожелать то, чего мы никогда не имели, — сказал Арройо, сцепив пальцами свою раскрытую ладонь с ее ладонью: с ее — холодной и сухой, свою — горячую, но тоже сухую. Простыни вздымались белой пеной под их коленями; постель, как застывший прибой, который колышется, когда поезд трогается с места, устремляясь к следующему бою; сражению, походу, еще предстоявшим Арройо в жизни. Это ложе супругов Миранда, принявшее влюбленных, заволновалось, словно само собой, словно не было тех двоих, кто сейчас жил ритмом волн, мгновением горячих приливов, рождающихся в неведомых глубинах и разбивающих зеркало холодного моря, взрывающих гладь действительности.