Сиамский ангел | Страница: 22

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Андрей Федорович помотал головой.

— Зайди, голубчик, — миролюбиво продолжала Прасковья. — Я в домишке твоем все на свой лад переставила, горшки и плошки новые купила, а Аксиньюшкины бедным людям раздала. Я скамью большую к бабке Никитишне снесла. Зайди, свет Андрей Федорович — все у меня иное. Зайди, не отказывай — грешно тебе…

— И то, — согласился Андрей Федорович. — Зайду.

Точно — иная посуда была в поставце, иные образа в красном углу, на иной лад сделанные треугольные расшивные привесы у образов, Прасковья заменила все, что могла, словно заранее рассчитала — как только не останется милых хозяйкиному сердцу вещей, как только домишко не сможет будить столь острых и горьких воспоминаний, тут она и пожалует.

Одного не могла знать Прасковья.

И запахи, и порядок, и сама ее повадка свидетельствовали о том, что главную свою беду домишко сохранил. Он был словно обречен не знать материнства. Был!..

— Ты, радость, не отчаивайся, — сказал Андрей Федорович, хотя широкое полное лицо бывшей домоправительницы не то что отчаяния — вообще ничего лишнего никогда не выражало. — Пошлет тебе Бог младенчика.

Ангел, незримо пришедший вместе с ним в этот брошенный дом, кивнул. Он тоже ощутил присутствие незримого дитяти. Далекое, но все же… И подивился тому, что это ощущение сперва возникло у подопечного, а потом уж у него — ангела.

— Не трави душу, Андрей Федорович! — вдруг вскрикнула Прасковья.

— А ты молись — и будет тебе младенчик! — строго сказал Андрей Федорович. — И я о тебе помолюсь.

Затем он взял со стола, с прикрытого салфеткой блюда, два пирога, сунул их в карман, повернулся и, не благодаря за пироги, не прощаясь, пошел прочь — замаливать грех.

Грех был — в воспоминании. О том, как то ли хотелось, а то ли не хотелось ребенка, потому что сердце боялось делить надвое любовь, предназначенную одному человеку. И это было воспоминание не мужское! Но грех ли?

Может, светлые ангелы в небесах только того и ждали, чтобы возрадоваться — опамятовалась глупая баба, себя вспомнила, прекратила свои детские хитрости. И тот, что ходит следом неотвязно, виновник всех бед, норовящий искупить вину, — тоже.

Придется, видно, всем тем ангелам слезами умыться!

Ибо умерла грешница Аксиньюшка без покаяния, а безутешный муж, Андрей Федорович, ходит по свету, сам себя крова лишив, и замаливает ее грехи.

Так-то, ангелы любезные…

* * *

Бывают прекрасные такие деньки, когда сперва и вставать-то неохота, потому что сумрачно за окошком, а потом плохие мысли одолевают. Одно не сбылось, другое не сбылось, третье — а кто виноват?

Вздумала себе Анета за государя-императора держаться — где он, государь? На том свете! Ничего для нее, слава Богу, сделать не успел. Но хуже злых врагов, которые нашли бы, чем уязвить бывшую фаворитку покойника, было проклятое зеркало. Да еще беда привязалась — ноги стали отекать. У танцовщицы весь блеск — в ногах. Мудрая Лизета тем временем родила своему старичку второго ребенка и советовала Анете поступить так же, старички — народ надежный, да и много им не требуется.

Анета все еще задирала нос. Все еще полагала себя не хуже юных танцорок, которые так и норовили выбиться вперед. Но было еще горе — уехала Белюцци, прибыла Сантини! Эту итальянку привез в своем багаже приглашенный для постановки балетов Франц Гильфердинг, как будто в Петербурге своих было мало! И еще одну злодейку — Мекуршу с ее мужем Мекуром. Эти как будто были французы, а что с того радости?

И еще беда — поклонник, на которого рассчитывала, которому все доказательства любви явила, третью неделю носу не казал. Добрые люди подсказали, где он ночевать повадился. В Лизетиной карете поехала Анета подсмотреть и убедиться. Так и было…

И вот, возвращаясь (кучеру было Лизетой велено доставить домой, невзирая на безумные поползновения), она мучительно думала: что же не так? Ведь мало было в жизни радости, ко всему, что Анета предпринимала, ее вынуждали нелепые, опасные и всякие иные обстоятельства! Так за что же карает Бог? Неужто за то давнее, полузабытое, оставившее в памяти только клочки — не голос поющий, а слова песни, не лицо, а что-то иное, как во сне, когда видишь одного человека, а знаешь, что это совсем другой человек…

Неужто с того дня, с той ночи радостная жизнь дала трещинку?

Нет, говорила себе Анета, нет, и что же ей было делать — живой к полковнику Петрову в гроб ложиться? Да кто он ей? У нее — своя жизнь, свое высокое предназначение, театр, балет, искусство!

Если бы у Лизеты не угостилась вошедшим в моду мозельским вином — может, и мысли были бы попроще. А так — воспарили.

Карета неторопливо везла танцовщицу домой, кучер Ванюшка знать не знал, какие страсти бурлят у него за спиной. Вдруг сзади постучали, он повернулся, открылось окошечко, и белая рука протянула золотой полуимпериал. Пальцы держали его за край, чтобы в свете каретных фонарей видно было, что это за штука. Таких денег кучеру в руках держать еще не доводилось. Он не мог не взять монету!

— На Петербургскую Сторону! — велела Анета.

Она поняла, почему самой себе кажется неверно живущей, и обозлилась на то, что позволила себе поверить в иллюзию — тоже модное словечко, неясно что означающее, но для сего случая вроде подходящее. Она поразилась тому, как же легко заставить человека испытать чувство вины, и взбунтовалась.

Ей казалось, что карета оторвалась от земли и летит, летит! Так летела ее душа навстречу тому, что казалось справедливостью!

И точно — всякий, кому не спалось этой ночью на Петербургской Стороне, мог видеть эту бешеную карету. Она моталась по улицам и переулкам, удивительным образом не увязая в грязи, и даже более того — через колдобины она словно переплывала на внезапно образовавшемся темном облачке.

Но пустынна была в этот час Петербургская Сторона, спали все, даже те первые петухи, которых будит неведомая сила, чтобы кричали о наступающем рассвете именно во мраке…

Не спал только Андрей Федорович — мерил улицы шагами да читал молитву, которой сейчас было не время, однако так уж вышло, что он вздремнул сидя, вдруг проснулся, а утро там было или не утро — для него не имело значения.

— От сна восстав, полуночную песнь приношу Ти, Спасе, и, припадая, вопию Ти: не даждь ми уснути во греховной смерти… — говорил он слова, заученные с детства, и слова лились легко, доставляя этой мнимой легкостью сперва радость, а потом сомнение — не нужно ли их произносить как-то иначе, чтобы они были услышаны?

Карета возникла рядом словно бы бесшумно, и это сперва Андрея Федоровича рассердило — шум все-таки отвлек от молитвы, потом обрадовало — выходит, от души в молитву углубился, раз ночью такого шумного чудища, как карета, не услыхал!

— Стой, Ванюшка, стой! — потребовал в карете женский голос. И кони пошли шагом, приноровляясь к поступи Андрея Федоровича. Дверца распахнулась.