В Остин-фрайарз расчищают кладовые и строят надежные хранилища. Праздновать будут в Степни. Ангельские крылья перевозят туда — он хочет сохранить их до времени, когда в доме вновь будет ребенок подходящего возраста. Он смотрит, как их выносят, трепещущие под саваном тонкого полотна, как грузят на телегу рождественскую звезду.
— И как же с ней управляться, с этой жуткой машиной? — спрашивает Кристоф.
Кромвель стягивает с одного из лучей полотняный чехол, показывает Кристофу позолоту.
— Матерь Божия! — изумляется мальчик. — Это звезда, которая ведет в Вифлеем! А я думал — орудие пытки.
Норфолк едет в Болье сказать Марии, что та должна перебраться в Хэтфилд и служить маленькой принцессе под началом королевиной тетки, леди Анны Шелтон. Последующий разговор герцог излагает в скорбном тоне.
— Королевиной тетки? — переспрашивает Мария. — Королева только одна, и это моя мать.
— Леди Мария… — начинает Норфолк. От этих слов бывшая принцесса разражается слезами, убегает к себе в комнату и запирается на щеколду.
Суффолк едет в Бакден склонять Екатерину к новому переезду. Она слышала, будто ее хотят поселить в еще более гиблом месте, и говорит, что сырость ее убьет. Поэтому она тоже захлопывает дверь, задвигает щеколды и на трех языках велит Суффолку уходить. Я никуда не поеду, говорит Екатерина, разве что вы взломаете дверь, свяжете меня и увезете силой. На такое Чарльз пока не готов.
Брэндон пишет в Лондон, просит указаний. В каждой строчке сквозит жалость к себе: неужто мне торчать на болотах в праздники, когда дома меня ждет четырнадцатилетняя жена? Письмо зачитывают в совете, и он, Кромвель, хохочет. Безудержное веселье увлекает его в новый год.
По дорогам королевства бродит молодая женщина, рассказывает, что она — принцесса Мария и король выгнал ее из дома. Самозванку видели чуть ли не по всей стране — на севере, в Йорке и на востоке, в Линкольне. Простые люди кормят ее, принимают на ночлег, дают в дорогу денег. Он велел задержать эту женщину, но пока она неуловима. Непонятно, что с ней делать после ареста. Взвалить на себя бремя пророчества и плестись по зимним дорогам без всякой защиты — уже суровое наказание. Он воображает ее, крошечную бурую фигурку, бредущую к горизонту по размокшим пустым полям.
1534
Когда Ганс приносит в Остин-фрайарз готовый портрет, он пугается. Вспоминает, как Уолтер говорил: смотри в глаза, когда врешь.
Взгляд медленно ползет вверх от нижнего края рамы. Перо, ножницы, бумаги, печать в мешочке и тяжелый том с золотым обрезом, переплетенный в зеленую кожу с золотым тиснением. Ганс сперва попросил его Библию, но счел ее слишком простой и затертой. Он обшарил дом в поисках книги побогаче и нашел-таки роскошный том на столе Томаса Авери — работу монаха Пачоли [92] о том, как вести счета, подаренную старыми друзьями-венецианцами.
Он смотрит на руку, лежащую на столе, в кулаке зажата бумага. Странно разглядывать себя по частям, меру за мерой. Ганс сделал его кожу гладкой, как у куртизанки, но в движении, в этих сжатых пальцах — уверенность палача, хватающего кинжал. На пальце кардинальский перстень с бирюзой.
Когда-то у него был свой перстень с бирюзой, подарок от Лиз на рождение Грегори. С камнем в форме сердца.
Он поднимает глаза к лицу на портрете. Не намного привлекательнее, чем на пасхальных яйцах, которые расписывает Джо. Ганс поместил свою модель в замкнутое пространство, задвинув в глубину картины массивным столом. Пока Ганс рисовал, у Кромвеля было время поразмышлять, унестись мыслями в иную страну, но на картине его взгляд непроницаем.
Он просил написать его в саду, однако Ганс заартачился: от каждого лишнего движения меня бросает в пот, стоит ли усложнять?
На картине на нем зимняя одежда. Кажется, что под ней субстанция более плотная, чем у прочих людей, более сжатая, вроде доспехов. Он предвидит день, когда и вправду придется в них облачиться. Здесь и за границей (теперь не только в Йоркшире) хватает людей, готовых, не раздумывая, броситься на него с кинжалом.
Впрочем, вряд ли кинжал дойдет до сердца. Надо же, из чего вы сделаны, удивлялся король. Он улыбается. Лицо на портрете хранит каменное выражение.
— Хорошо. — Кромвель выходит в соседнюю комнату. — А теперь можете посмотреть.
Они толпятся у картины, отпихивая друг друга. Короткое оценивающее молчание. Молчание длится.
— Он сделал вас дороднее, чем вы есть, дядя, — говорит Алиса. — Кажется, он перестарался.
— Как учит нас Леонардо, покатые поверхности лучше отражают удары ядер, — замечает Ричард.
— Мне кажется, в жизни вы не такой, — произносит Хелен Барр. — Черты ваши, но выражение передано неверно.
— Он приберегает его для мужчин, Хелен, — возражает Рейф.
— Пришел императорский посол, впустить? — спрашивает Томас Авери.
— Ему тут всегда рады.
Вбегает Шапюи. С видом знатока становится перед картиной, отклоняется назад, подается вперед. На нем шелка, отороченные мехом куницы.
— Господи ты боже мой, он похож на танцующую обезьянку! — прикрыв рот рукой, шепчет Джоанна.
— Увы, боюсь, что нет, — говорит Эсташ. — Нет, нет и нет, на этот раз ваш протестантский художник сел в лужу. Вас невозможно представить одного, Кремюэль, вы всегда среди людей, изучаете лица, словно собираетесь их рисовать. Вы заставляете окружающих думать не «как он выглядит?», а «как выгляжу я?» — Шапюи отворачивается, делает оборот на месте, словно таким способом хочет поймать сходство. — Впрочем, взглянув на портрет, не всякий посмеет стать у вас на пути. И в этом смысле портрет удался.
Когда Грегори возвращается из Кентербери, Кромвель ведет его посмотреть на картину, даже не дав снять плащ и смыть дорожную грязь; ему важно узнать мнение сына до того, как мальчик услышит суждения остальных домочадцев.
— Твоя мать всегда говорила, что выбрала меня не за красоту. Когда привезли картину, я обнаружил, что заблуждался относительно своей внешности. Я привык думать о себе таком, каким вернулся из Италии, двадцать лет назад, еще до твоего рождения.
Грегори стоит рядом, плечо к плечу, молча разглядывая портрет.
Он ощущает, что сын выше него, — что ж, для этого не надо быть очень высоким. Мысленно отступает назад, оглядывая Грегори глазами живописца: юноша снежной кожей и светло-карими глазами, стройный ангел на фреске, испещренной пятнами сырости, в далеком городе на холме. Он воображает Грегори на пергаменте, пажом, скачущим через лес, черные кудри выбились из-под золотой повязки; тогда как юноши, окружающие его, молодежь Остин-фрайарз, жилисты, как боевые псы, их волосы вечно всклокочены, а глаза остры, как лезвия мечей. В Грегори есть все, думает он, что должно быть. Все, на что я мог надеяться: открытость, мягкость, сдержанность и рассудительность, с которой тот обдумывает свои слова, прежде чем высказаться. Он ощущает такую нежность к сыну, что готов разрыдаться.