Уайетт смеется:
— Когда придет тот день или та ночь, Анна вряд ли сможет ему такое сказать.
— Послушайте. Вот мое мнение. Анна не беспокоится за первую брачную ночь, потому что ей нечего страшиться. — Он хочет сказать, потому что Анна живет не плотью, а расчетом, потому что за ее алчными черными глазами — холодный изворотливый мозг. — Я думаю, женщина, способная сказать «нет» королю — не раз и не два, — способна сказать «нет» любому числу мужчин, включая вас, включая Гарри Перси, включая всякого, кого ей угодно мучить ради забавы, пока она идет к тому положению, которое для себя наметила. Так что, я думаю, да, из вас сделали дурака, но не совсем так, как вы полагаете.
— Это следует понимать как слова утешения?
— Если они вас утешат. Будь вы и впрямь ее любовником, я бы за вас тревожился. Генрих верит в ее девственность. Во что еще ему верить? Но как только король женится, он начнет ревновать.
— А он женится?
— Я серьезно работаю с парламентом, поверьте мне, и думаю, что сумею уломать епископов. А дальше — Бог знает… Томас Мор говорит, когда в правление короля Иоанна Англия была под папским отлучением, скот не плодился, зерно не спело, трава не росла, а птицы падали на землю. Но если до такого дойдет, — он улыбается, — мы всегда можем отыграть назад.
— Анна меня спросила: Кромвель, во что он на самом деле верит?
— Так вы беседуете? И даже обо мне? Не только да, да, да, нет? Я польщен.
Вид у Томаса Уайетта несчастный.
— А вы не ошибаетесь? Насчет Анны?
— Все возможно. Сейчас я верю тому, что она сама говорит. Мне так удобнее. Нам с ней так удобнее.
Провожая гостя до дверей:
— Заглядывайте к нам в ближайшее время. Мои девочки наслышаны о вашей красоте. Шляпу можете не снимать, если боитесь, что они разочаруются.
Уайетт играет с королем в теннис и знает, что такое уязвленная гордость. Выдавливает улыбку.
— Ваш отец рассказал нам историю про львицу. Мальчишки даже спектакль поставили. Может, заглянете как-нибудь и сыграете в нем собственную роль?
— А, львица. Задним числом не могу поверить, что это был я. Стоять на открытом месте и приманивать ее к себе. — Пауза. — Больше похоже на вас, мастер Кромвель.
Томас Мор приходит в Остин-фрайарз, отказывается от еды, отказывается от питья, хотя, судя по виду, нуждается и в том, и в другом.
Кардинал не принял бы отказа. Его милость усадил бы Мора за стол и заставил есть взбитые сливки с вином и пряностями. Или, будь сейчас весна — начало лета, дал бы гостю большую тарелку клубники и очень маленькую ложку.
Мор говорит:
— В последние десять лет турки захватили Белград. Жгли костры в великой библиотеке Буды. Всего два года назад они стояли у ворот Вены. Зачем вы хотите проделать еще одну брешь в стенах христианского мира?
— Король Англии — не язычник. И я тоже.
— Ой ли? Я не знаю, молитесь вы Богу Лютера и немцев, или языческому божку, которого отыскали в своих путешествиях, или английскому божеству собственного сочинения. Может быть, ваша вера продается. Вы служили бы султану, если бы вас устроила цена.
Эразм вопрошает, рождала ли природа что-либо добрее, любезнее и гармоничнее, чем нрав Томаса Мора?
Кромвель молчит. Сидит за письменным столом — Мор застал его за работой, — подперев голову руками. Поза, возможно, дает ему некое боевое преимущество.
У лорда-канцлера вид такой, будто он сейчас разорвет на себе одежды — они бы от этого только выиграли. Зрелище жалкое, но он решает не жалеть Мора.
— Мастер Кромвель, вы думаете, раз вы советник, вам можно за спиной короля вести переговоры с еретиками. Вы ошибаетесь. Я знаю все о вашей переписке с Воэном. Знаю, что он встречался с Тиндейлом.
— Вы мне угрожаете? Мне просто интересно.
— Да, — печально отвечает Мор. — Именно этим я и занимаюсь.
Он чувствует, как между ними — не государственными мужами, а людьми — смещается баланс власти.
Когда Мор уходит, Ричард говорит:
— Напрасно он так. В смысле, угрожал вам. Сегодня, благодаря должности, ему это сошло с рук. Завтра — кто знает?
Кромвель думает, мне было, наверное, лет девять, я убежал в Лондон и видел, как старуха пострадала за веру. Воспоминания вплывают в него, и он идет, словно подхваченный их течением, бросая через плечо:
— Ричард, посмотри, есть ли у лорда-канцлера эскорт. Если нет, приставь к нему наших и постарайся, чтобы его усадили на лодку в Челси. Не хватало только, чтобы он шатался по Лондону, пугая своими речами каждого, к чьим воротам подойдет.
Последнюю фразу он неожиданно для себя произносит по-французски. Ему представляется Анна, которая протягивает к нему руки. Maître Cremuel, à moi. Он не помнит, в каком году, но помнит, что в апреле, и еще помнит крупные капли дождя на светлых молодых листьях. Не помнит, за что злился Уолтер, но помнит холодный нутряной страх и бьющееся о ребра сердце. В те дни, если нельзя было спрятаться у дяди Джона в Ламбете, он уходил в Лондон — искал, где можно заработать пенни, бегал с поручениями по набережной, таскал корзины, помогал нагружать тачки. Если свистели, он подходил, и только чудом, как понимает задним числом, не втянулся в такие дела, за которые могут заклеймить или выпороть, не кончил дни одним из сотен маленьких утопленников в водах Темзы. В таком возрасте еще не думаешь своей головой. Если кто-нибудь говорил, там интересно, он бежал, куда указывали. И он ничего не имел против той старухи, просто никогда не видел, как сжигают на костре.
В чем она провинилась? — спросил он, и ему ответили: она лоллардка. Из тех, кто говорит, что Бог на алтаре — просто кусок хлеба. Обычного хлеба, какой печет булочник? — переспросил он. Они сказали, пропустите мальчика вперед, пусть увидит поближе, ему это пойдет на пользу: впредь будет всегда ходить к мессе и слушать священника. Его вытолкнули в первый ряд. Давай сюда, малыш, встань со мной, сказала женщина в чистом белом чепце, широко улыбаясь. И еще она сказала: за то, что смотришь, тебе прощаются все грехи. А те, кто принесет вязанку дров, будут на сорок дней меньше мучиться в чистилище.
Когда приставы вели лоллардку, зрители кричали и улюлюкали. Он увидел, что она бабушка — старенькая-престаренькая. На ней не было ни чепца, ни покрывала; волосы, казалось, вырваны из головы клоками. Люди в толпе говорили: это она сама их вырвала, от отчаяния. За лоллардкой шествовали два священника — важно, словно жирные серые крысы, с крестами в розовых лапках. Женщина в чистом чепце стиснула его плечо, как мать, если бы у него была мать. Смотри, сказала она, восемьдесят лет старухе, и так погрязла в грехе. Мужчина рядом заметил: мяса-то на костях всего ничего, сгорит быстро, если ветер не переменится.
А в чем ее грех? — спросил он.