На этот остров восемью столетиями раньше прибыл немецкий рыцарь Халза Унгерн фон Штернберг и велел построить здесь замок. Отсюда его потомки, рыцари Тевтонского ордена, отправлялись в походы, неся христианскую веру на острие меча эстам, ливам, леттам и славянам. Другие пиратствовали; во времена Ральфа и Петера Унгернов замок превратился в разбойничье гнездо. Иные преданно служили сначала шведским королям, потом российским императорам. Некоторые, сочтя такую службу недостойной своей крови, оставляли родовые владения, чтобы встать под знамёна прусского короля. Хартфрид Унгерн-Штернберг слыл чёрным магом, а его младший сын, принявший постриг, творил чудеса с Божьей помощью. Алхимика Вильхельма Унгерна, жившего в восемнадцатом веке, прозвали «Брат Сатаны». Один из прадедов стал епископом. В тысяча восемьсот семьдесят пятом году дед — барон фон Штернберг — покинул Даго, чтобы служить объединённой Германии. Он поселился в Мюнхене, где приобрёл большой особняк. В жилах барона древняя германская кровь смешалась с венгерской и скандинавской, и баварцев изумлял его исполинский рост, грива цвета восходящего зимнего солнца и волчья улыбка. Жену он выбирал долго, холодно и тщательно, не по знатности и достатку, а по красоте и, главное, здоровью.
Тем не менее, с той поры густо разветвлённое древо рода Унгерн-Штернбергов редело с каждым годом. Многие погибли на прошлой войне — в том числе трое братьев отца. Дальние родственники сгинули в Советской России. Среди них — полубезумный белогвардеец барон Унгерн, властвовавший в Монголии, прославившийся мистицизмом и кровавыми зверствами, расстрелянный в конце концов большевиками.
Штернберг никогда не видел острова Даго, лишь по книгам знал, что земля там сурова и неплодна, камень да песок, множество глядящих в затянутое тучами небо озёр, а вокруг сосновые леса, суровые в своей бедности, сдерживающие натиск яростных морских ветров. Но ему была знакома каждая пядь острова — по детским фантазиям, таким ярким, что до сих пор он словно наяву видел неприступные прибрежные скалы, укромную бухту для пиратских кораблей, молчаливых светлоглазых жителей средневекового городка, которым достаточно одного громкого клича, чтобы снять со стен арбалеты. И, конечно, горделивый замок на высокой горе.
В сорок втором году он вспомнил об острове Даго, когда гулял по развалинам замка под Мюнхеном. Из щелей между истрескавшимися плитами выбивалась буйная трава, на вершине полуразрушенной башни, среди рыхлой от ветхости кладки, проросло упрямое дерево. Тогда Штернберг размышлял о том, что от его рода на всём свете осталось, быть может, лишь одно небольшое семейство: давно и тяжело болеющий отец, преданная отцу мать, сестра с дочерью — его, Штернберга, племянницей. Те, кто отрёкся от него в тот день, когда, одетый в необмятый чёрный мундир, скрипя сапогами и портупеей, он переступил порог дома. Дом вскоре опустел. Они отводили глаза, когда принимали деньги на отъезд в Швейцарию. Они хотели бы его забыть. Все, кроме Эммы, Эммочки — восьмилетней племянницы.
Штернбергу хотелось ступить на ту землю, которая долгое время служила пристанищем его предкам, почувствовать порывы штормового ветра, увидеть бьющие в берег волны, ощутить под пальцами древность камня замковой стены. Но в последние часы перед отъездом ему пришло в голову, что настоящий остров Даго вполне может не иметь ничего общего с романтикой детских фантазий. А вдруг это голое, плоское, глупое место, с ленивым тростником на нескончаемых болотах, с сонными деревеньками, худосочными стадами на блёклых пастбищах, с провинциальным городишком, наивно гордящимся своим церковным хором да пивной, с пошлейшей суконной фабричкой, разросшейся как раз на месте замковых развалин? Бор вырублен, озёра загажены. На побережье — липкий серый песок, развешенные рыбацкие сети и удушающая вонь тухлой рыбы.
Поездка так и не состоялась, и намерение вскоре было забыто.
Но теперь, спустя пару лет, остров Даго вновь поднялся из глубин памяти, чтобы стать тем местом, куда Штернберг изредка наведывался во снах. Это был именно его, тот самый, остров: с пенными волнами, штурмующими крутые скалы, с войском корабельных сосен, выстроенным из камня городом и замком на горе. Однако Штернберг никогда не думал, что его остров окажется совершенно безлюден.
Теперь Штернбергу порою приходилось брести сквозь один и тот же изматывающе-длинный сон: он идёт от заброшенной пристани к пустому городу, где слепоглухонемые дома стоят с плотно закрытыми ставнями и запертыми дверьми, поднимается к замку, почему-то уверенный, что должен кого-то непременно, во что бы то ни стало там найти. Лестницы в замке железные, гулкие, забранные стальными сетками, а длинные прямые коридоры перекрыты раздвижными решётками, легко и беззвучно отходящими в сторону. Не замок, а тюрьма. Издевательски смотрятся дорогие гобелены на стенах просторных распахнутых камер, избыточно освещённых истошно-белым электричеством. В некоторых камерах попадается изысканная мебель, расставленная разрозненно и безо всякой цели. Лишь в последней камере в углу обнаруживается вполне тюремного вида койка: узкая, железная, обшарпанная. И от вида этой койки — пустой — Штернбергу становится безнадёжно и жутко, и он с усилием просыпается.
Когда-то раньше ему уже доводилось видеть эту тюремную койку: фотографически-отчётливо помнилось, что прутья в изголовье погнуты, а засаленный, косо лежащий матрас — в пёструю клетку с малозаметными тёмными пятнами, словно рубашка краплёной карты. Штернберг старался не думать о том, где всё это видел.
В каменных чашах по обе стороны лестницы стыла чёрная стоячая вода. Холодная зеркальная гладь зябко вздрагивала, когда её касались рыжевато-жёлтые дубовые листья, разбивавшие осколок голубого неба в глубине и тихо причаливавшие к истрескавшемуся гранитному краю. Льдистый холод сковывал руку, проникал в самые кости. Платок, намокнув, из белого превратился в синеватый, яркие пятна крови расплылись и стали блёкло-коричневыми. Штернберг торопливо выжал платок и сунул в карман, пока Зельман не увидел. Дотронулся до носа, посмотрел на руку — нет, вроде ничего. Утром его угораздило полезть под стол за соскользнувшей картой, и, едва он нагнулся, из носа хлынула кровь — пришлось прижать к лицу смятый лист бумаги и бежать в ванную за полотенцем: очень не хотелось изгваздать свежую сорочку. За десять минут терпеливого сидения с запрокинутой головой (как в гимназии после драки) кровь унялась, но потом всё утро то и дело набухала тёплыми каплями по краю ноздрей. Всё это порядком раздражало, но после того памятного сентябрьского вечера вообще появилось много неприятных вещей в таком роде — и самым лучшим способом избавиться от них, было просто не придавать им значения.
Медленно спустившись по широким ступеням, Зельман оглянулся, повернувшись всем своим тяжеловесным корпусом. Бригаденфюрер Зельман всегда ходил с тростью, он припадал на правую ногу — следствие тяжёлого ранения в той бесславной войне, которая закончилась ещё до того, как Штернберг появился на свет. Кажется, сейчас Зельман опирался на трость гораздо явственнее, чем раньше; ходить ему было уже определённо нелегко. В последнее время у него появилась мрачная присказка: мол, если нога снова болит, значит, ещё один немецкий город разбомбили. По состоянию Зельмана можно было судить о том, что Германию бомбят беспрерывно, — впрочем, это суждение полностью соответствовало истине.