В следующей программе показан сходный эксперимент, только на этот раз другая компания подростков помещается в роскошные апартаменты, где есть огромный домашний кинотеатр, несколько магнитофонов, большая стереосистема, джакузи и мини-аркада. Эту квартиру дети не громят. Первую неделю они буквально не отлипают от телевизора — сидят и смотрят клипы и рекламу, обсуждают, какие вещи купили бы, если б могли, на что это было бы похоже — стать знаменитостью, и кто на экране «клевый», а кто — нет. Они все равно устраивают на кухне свинарник, но организуются так, что видеть это чуть ли не жутко. Они решают, что по средам у них будет «ночной клуб», а по четвергам — «состязания по аркадным играм». Только на это время они отходят от телевизора — ну, и еще когда ложатся спать. Позже, на второй неделе эксперимента, две девчонки забираются в кровать к двум мальчишкам, и их родители, которым разрешили непрерывно наблюдать за детьми через скрытую веб-камеру, хотят было вмешаться, но сотрудники съемочной компании их отговаривают.
Я начинаю кое-что записывать. Меня заинтриговала гомогенизация молодежной культуры. Все смотрят одни и те же программы по ТВ, у всех, похоже, сходные устремления (по сути, вариации на тему «стать знаменитостью»), и большинство тинейджеров из южных графств говорят с абсолютно одинаковым лондонским акцентом. Это не полупародийный акцент «мокни» моей собственной юности, а «черный», южно-лондонский, хип-хоповый выговор. Не могу сказать, что мне он не нравится, но любопытно все равно. Откуда он берется? Может, это такой приятный пример мультикультурализма — что все эти детишки пытаются разговаривать одинаково, с акцентом, который моим старикам показался бы несомненно заграничным, — или это слабый протест против беззубости их культуры: типа, мы будем отличаться, но все будем отличаться одинаковым образом? Кажется, существуют даже региональные версии этого акцента. Ой, ладно — по крайней мере, люди больше не могут жаловаться на «эстуарный английский» (меня всегда упрекали, что я так говорю, хотя я в жизни не была рядом с эстуарием Темзы).
По-другому говорят только ребята из частных привилегированных школ, но даже в их голосах не различить «нормативного произношения», которое с такими школами обычно ассоциируется. Если остальные подростки выбрали своим языком «городской негритянский», то эти — «супермаркет в Беверли-Хиллз». В каждой программе образцовая «девушка из привилегированной школы» была самой худенькой, самой привлекательной и одевалась в самые «клевые» (на мой взрослый взгляд) шмотки. И все же у обеих этих девушек далеко не сразу получилось вписаться в «группу». Они почему-то казались более «обложечными», с их балетными юбками от известных дизайнеров, закатанными джинсами, полосатыми носочками, вязаными гетрами, противопотными ленточками, понтовыми футболками, сшитыми на заказ куртками из денима и бейсбольными ботинками. Девчонки, которые становились популярными мгновенно, предпочитали более безопасное решение — хипстерские джинсы, топики, украшенные клепками пояса и кроссовки. Все девушки (за исключением одной в каждой группе — антимодницы), носили на голове противопотные спортивные повязки, самый «клевый» аксессуар года (это я знаю от Чи-Чи и ее братии), и, похоже, намеренно выставляли бретельки лифчиков. Почему, когда я была тинейджером, мода была не такой? Когда мне было столько лет, вся фишка заключалась в том, чтоб найти лифчик, который бы видно не было, — затея почти безнадежная. Если б тогда я стала разгуливать, как девчонки сейчас, в красном лифчике под белоснежным топиком, да еще чтобы торчали бретельки, меня бы тотчас осудили как придурочную/наркоманку. Как меняются времена.
Когда мне было четырнадцать, люди еще носили рейтузы. Джинсы не желали сидеть как надо. Хорошая одежда вся была мешковатой, и размера «для тощих» не существовало. Хипстерских шмоток — тоже, как и клешей (за исключением джинсов на убогих подростках 1970-х в школьных видеопособиях по сексуальному образованию). Я, наверное, тогда выглядела, как «антимодницы» в этих документалках — такие же кудряшки, дурно скроенные джинсы и свитерки с длинными рукавами от никому не известных зачуханных фирмешек. Эти девчонки совсем не стараются «вписаться». Это потому, что не могут, — или потому, что не хотят? Подозреваю, верен первый ответ, хотя возможных причин — наверняка бесконечность. Я отмечаю, что у всех остальных девчонок есть одна общая черта: они с ног до головы утыканы знаками самоидентификации. Они говорят: «смотри, кто я такая», тогда как антимодницы говорят: «я никто». Интригующий момент: менее модным девчонкам разрешается войти в основную группу чаще всего после того, как их внешность раскритикуют и вынудят поменять имидж, или если антимодница одолжит какую-нибудь «клевую» шмотку у своей новой «подружки».
Теперь все это начинает мало-помалу связываться с моей идеей насчет кулонов/фенечек. Я записываю, каковы, судя по всему, основные метки самоидентификации, и делаю несколько зарисовок со стоп-кадров видео. Потом решаю отдохнуть от ящика (чего-то мне от него поплохело) и принимаюсь листать журналы. Здесь я вижу то же самое: понтовые сумочки, закатанные джинсы, связанные «на заказ» кружева, кольца, противопотные повязки, пластиковые и проволочные браслеты, бархотки, бисерные фенечки, заколки, синий (розовый, черный) лак для ногтей, «клевые» ленточки в волосах, понтовые носки, понтовые футболки, понтовые улыбки… Когда это, однако, девушки-тинейджеры успели стать такими понтовыми?
Я еще читаю и делаю заметки, и тут появляется Бен с ланчем на подносе.
— Ни хрена себе, — говорит он, увидев телевизор.
— Да уж, — говорю я. — Гора пришла к Мухаммеду.
— Мило с ее стороны.
— Знаю. Мне даже журналы принесли.
Он начинает снимать жиронепроницаемую бумагу с тарелок на подносе.
— Их всем раздали, — замечает он. — Киеран только что понес свои к себе в комнату. Последнее, что от него слышали, — слова «о, бэби, бэби».
Я смеюсь.
— Ой, редкий отстой.
Бен тоже смеется:
— У него нездоровая одержимость девушками-тинейджерами.
— Да, у него и у всего остального общества… Ой, спасибо. — Бен передал мне тарелку сэндвичей с гарниром из салата и чипсов. Я присматриваюсь к сэндвичам. — С чем это они?
— Это фалафель [103] с острой луковой приправой.
— А зачем в салате цветы? Они что, съедобные?
— Судя по всему, это настурции. Все про них спрашивают. А шеф-повара говорят, да, их можно есть. Они с какой-то местной фермы органических продуктов.
— Клево. Никогда раньше не ела цветов.
— Я тоже. — Он улыбается и берет один из журналов. — Что ты там сказала про Киерана и все остальное общество?
— А, это было наблюдение насчет сексуализации девушек-тинейджеров, — говорю я. — Меня просто поразило, когда я листала журналы: насколько… я не знаю… порнографичнее приходится в наши дни быть детям. Может, я просто старею. Как бы то ни было, я не удивлена его реакцией. Несомненно, она логически следует из всей этой дряни.