Два Сэма: Истории о призраках | Страница: 45

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Кресло моего деда медленно, со скрипом проехало через патио на утрамбованный песок, направляемое руками Люси. Я ничего не мог сделать и только смотрел. Кресло остановилось, и дед внимательно взглянул на меня.

Руах, — сказал он. В его голосе не улавливались интонации. Но в нем не было также и разрывов, никаких судорожных глотков там, где дыхание отказывало ему прошлым вечером. — Дай это мне.

То ли мне показалось, то ли это был просто порыв ветра, но пакет дернулся у меня в руке.

Это будет в последний раз, сказал отец. Я неуверенно шагнул вперед и выронил бумажный пакет на колени деда.

Двигаясь все еще не быстро, но быстрее, чем мне доводилось видеть, дед с силой прижал пакет к груди. Его голова качнулась вперед, и мне пришла на ум сумасшедшая мысль, что он станет петь пакету колыбельную, точно ребенку. Но он лишь закрыл глаза.

— Хорошо, хватит, я говорила тебе, что оно действует не так, — сказала Люси и взяла у него пакет, осторожно коснувшись его спины.

— Что он сейчас делал? — потребовал я у нее ответа. — Что сделала летучая мышь?

Люси снова медленно растянула губы в улыбку:

— Жди и смотри.

Потом она ушла, а мы с дедом остались одни во дворе. Тьма наплывала с далеких гор, словно волна густого тумана. Когда она достигла нас, я зажмурился и не почувствовал ничего, кроме мгновенно нахлынувшего холода. Я открыл глаза, и дед все еще смотрел на меня, подрагивая головой. Совсем как волк.

Мы копали, — сказал он. — Сначала — мы все. Углубляли ямы. Такая черная земля, такая липкая и мягкая, как будто копаешься руками... внутри какого-то животного. Все эти деревья склонялись над нами. Сосны. Громадные белые березы. Кора гладкая, как кожа младенца. Немцы не давали... ничего пить. Ничего есть. Но они... не следили за нами. Я сидел рядом с цыганом, около которого спал всю... Всю войну. На единственной прогнившей доске. Мы согревали друг друга. Смешивалась кровь... наших ран. Болезни. Вши. Я... не знал его имени. Четыре года бок о бок друг с другом. Никогда не знал... Мы не понимали друг друга и не пытались понять. Он собирал...

Кашель сотряс все тело моего деда, и его глаза стали дикими, полезли из орбит, и я подумал, что он не может дышать, и едва не завопил: «Люси!», но он собрался с силами и продолжил.

Пуговицы, — сказал он. — Понимаешь? Он затачивал их о камни, обо все, что попадалось. Пока они не становились... острыми. Не для того, чтобы убивать. Не как оружие. — Снова кашель. — Как инструмент. Чтобы вырезать.

— Вырезать, — механически повторил я, точно во сне.

Когда он голодал... Когда он.... Просыпался от собственного крика. Когда ему приходилось видеть детей... Тела, болтавшиеся на виселицах... Пока первые вороны не слетались выклевывать им глаза. Когда шел снег и... Нам приходилось идти... Босыми... Или оставаться на улице всю ночь. Этот цыган вырезал...

Снова глаза моего деда вздулись в глазницах, как будто готовые взорваться. Снова раздался кашель, сотрясающий его так, что он едва не падал с кресла. И снова он заставил свое тело успокоиться.

Подожди, — хватал он ртом воздух. — Ты подождешь. Ты должен.

Я ждал. Что мне еще оставалось делать?

После долгой паузы он произнес:

...Двух маленьких девочек.

Я в изумлении уставился на него. Его слова обвивали меня, точно нити кокона.

— Что?

— Слушай. Две девочки. Схожие до неразличимости. Вот что... цыган... вырезал.

Смутно, той частью сознания, что оставалась не вовлеченной в это, я удивился, как кто-то мог говорить, что две фигурки, вырезанные бог знает из чего заточенным краем пуговицы, — это две одинаковые девочки. Но мой дед кивнул.

Даже в самом конце. Даже в Хелмно. В лесах. В те моменты... Когда мы не копали, а... Сидели. Он шел прямо к деревьям. Клал на них ладони, словно они были теплыми, и плакал. В первый раз за всю войну. Несмотря на то, что мы видели. На все, что мы знали... Он не плакал до того момента. Когда он вернулся, у него на руках... Были полосы от сосновой коры на ладонях. И когда все остальные спали... Или мерзли... Или умирали... Он работал. Всю ночь. Под деревьями.

Каждые несколько часов... прибывали новые партии. Людей, ты понимаешь? Евреев. Мы слышали поезда. Потом видели их... Меж стволов деревьев. Худые. Ужасные. Похожие на ходячие ветки. Когда немцы... Начали стрелять... Они падали без единого звука. Хлоп-хлоп-хлоп из автоматов. Потом — тишина. Эти существа, лежащие среди листвы. В сырой грязи.

Просто убивать было скучно... для фашистов, конечно. Они заставляли нас сбрасывать тела.... В ямы, прямо руками. Потом закапывать их. Руками или рыть землю ртами. Рыть ртами. Грязь и кровь. Клочья человеческого тела в твоих зубах. Многие из нас ложились наземь. Умирали на земле. Немцы не должны были... приказывать это нам. Мы просто... Сталкивали все мертвое... В ближайшую яму. Не было никаких молитв. Не было последнего взгляда, чтобы посмотреть, кто это был. Это был никто. Ты понимаешь? Никто. Могильщики и мертвецы. Никакой разницы.

И все-таки каждую ночь этот цыган вырезал.

К рассвету... На новой партии... Немцы пробовали... Что-нибудь новое. Раздевали всю партию... Потом выстраивали их... На краю ямы... По двадцать—тридцать сразу. Потом стреляли на спор. Простреливали тело. Стараясь, чтобы оно... Разваливалось пополам... Прежде чем упадет. Распахнувшись, точно цветок.

Весь следующий день. И всю следующую ночь. Копали. Ждали. Вырезали. Убивали. Хоронили. Снова и снова. Наконец я разозлился. Не на немцев. За что? Злиться на людей... За убийства... За жестокость... Словно сердиться на лед за то, что он замораживает. Этого... Следует ожидать. И вот я разозлился... на деревья. За то, что они стояли там. За то, что были зелеными и живыми. За то, что не падали, когда пули в них попадали.

Я начал... Кричать. Пытался. На иврите. По-польски. Немцы посмотрели на меня, и я понял, что они не будут в меня стрелять. Вместо этого они смеялись. Один начал хлопать. Ритмически. Понимаешь?

Каким-то образом мой дед поднял свои слабые руки, оторвав их от ручек кресла, и соединил. Они встретились с хрустом, как две высохшие ветки.

Этот цыган... Только смотрел. И плакал. И... Кивал...

Все это время глаза деда, казалось, набухали, словно в его тело было закачано слишком много воздуха. Но сейчас воздух вырвался из него, и его глаза погасли, и веки опустились. Я подумал, что он снова уснул, как это было прошлой ночью. Но я все еще не мог пошевелиться. Смутно я понимал, что пот, покрывший мое тело за день, остыл на коже, и я мерз.

Веки деда открылись, совсем чуть-чуть. Казалось, он подсматривает за мной изнутри своего тела или гроба.

Я не понимаю, как цыган узнал... Что это уже конец. Что настала пора. Может быть, просто потому, что... Проходили часы... По полдня... Между партиями. Мир становился... Тише. Мы. Немцы. Деревья. Трупы. Были места и по-хуже, я думаю... Если бы не этот запах. Может быть, я спал. Да, должно быть, потому что цыган потряс меня... За плечо. Потом протянул то, что, он сделал. Он заставлял это... Раскачиваться... фигурка двигалась. Туда и сюда. Вверх и вниз.