Белый крест | Страница: 28

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Константин стал японским самураем? — удивился уже пьяненький Петр Иваныч. — Я не слыхал. Писали ль об этом в газетах?

— Не писали. Это государственная тайна, — уверенно сказал Коломенский.

— А откуда Моня знает? — спросил Жорж.

— Моня все знает. Потому что он еврей, — заявил хмельной господин без имени.

— Таким вот образом, господа, — продолжал рассказчик, — старик-колдун заманил Константина в японский гостевой дом губернского города N. Князь Р., мучимый раскаяньем, вызвался сопровождать наследника, дабы встать на его защиту, если тому будет грозить опасность от хитроумных желтолицых самураев. Но Константин был спокоен и даже весел. Японцы окружили его, улыбались своими резиновыми улыбками, кланялись и лопотали, что приготовили знатному гостю подарок. Князя же всячески оттирали от наследника, и в конце концов он сам не заметил, как в голове зашумело от японской водки, а на коленях у него оказалась маленькая желтая самураечка с тусклым огнем в глазах. Такой огонь, господа, тусклый и нежаркий как будто, опаснее самого яркого и горячего. Он не разгорается, но и не гаснет, это настоящий медленный яд, господа, огонь суккуба, выжигающий изнутри. Судьба стояла возле князя, но он не видел ее и, забыв о возлюбленной жене, предался пороку. Несколько дней спустя его обнаружили в городе, истекшего кровью, возле чьего-то дома. Он был мертв, но перед смертью измучен. На теле нашли много ран, нанесенных чем-то похожим на когти зверя.

— Его настигли чудища с горы Фудзи? — поежившись, пробормотал Жорж и начал было поднимать руку для крестного знамения. Но, не донеся до лба, безвольно уронил конечность.

— Его выпил тусклоокий суккуб, — со знанием дела возразил Аркадий.

— Судьба Константина была иной, но и его поглотила сумасшедшая страсть. В подарок ему улыбающиеся японцы подвели девушку лунной красоты и царственных кровей. Правнучку последней японской императрицы, свергнутой после Великой войны. Хотя она и была имуществом клана Дадзай, ее берегли. Чистота и непорочность девушки были таким же товаром, как опытность и изощренность остальных самураек. Но Константина не интересовал японский гешефт. Он просто влюбился, господа. Как влюбляются юноши в прекрасных девушек. Как Ромео полюбил Джульетту. И с того дня он исчез.

— Как исчез? Почему исчез? — поразились слушатели.

— Никто не знает, господа, как он оказался на японских островах. Даже сам наследник не смог бы объяснить этого таинственного перемещения. Его оставили с девушкой в комнате гостевого дома, и он не сводил с нее глаз, даже не двигался с места. И вдруг оказалось, что комната находится не в губернском городе N, а в японской столице клана Дадзай, на острове Хонсю. Однако Константин не придал этому значения. Он уже решил, что ему делать. И тогда правители клана объявили на всю страну Новых Самураев, что наследник престола Ру берет в жены девушку из их клана, наследницу бывшего японского императорского дома. Тем самым клан Дадзай устанавливал первенство среди других кланов. Фактически, господа, это был государственный переворот. Император Михаил безмерно разгневался на сына и хотел было отказать ему в наследовании, но передумал. Мысль о протекторате Ру над самураями, а то и о присоединении островов к Империи изменила его отношение к этой истории. Он лишь выдвинул условие, чтобы девушка приняла крещение и, поелику возможно, обращала бы на путь истинный соплеменников, коснеющих в своем колдовстве и невежестве. Таким вот образом, господа, сложилась личная уния, имевшая последствия самые поначалу непредсказуемые. После смерти отца Константин взошел на престол. Постепенно остальные кланы подпали под политическое влияние Ру. И стали происходить удивительные события. Будто наладился некий обмен эфирных веществ между обоими государствами. В стране Новых Самураев возродился императорский дом. Первой японской императрицей стала дочь Константина Анна — Анико, как ее называли. Престолонаследование на островах идет по женской линии, как вам известно, господа. А что касается Ру… Каким-то образом в империи стали образовываться кланы. Поначалу они складывались лишь как узоры на имперских просторах. Но постепенно проникали глубже, пускали ветвящиеся корни, перестраивали систему управления. И вскоре император перестал быть нужен. Он тихо сошел со сцены, ведя под руку свою состарившуюся, но все еще любимую жену-японку, родившую ему пятерых сыновей. Все пятеро возглавили каждый свой клан, и в каждом из кланов появились собственные тайны, клятвы и колдуны со священными палочками, а клятвопреступников преследовали демоны с Лысой горы.

Рассказчик умолк. Минуту или две клубилась тишина. Даже те, кто сидел за соседними столиками, давно перестали насыщаться и, слушая, затуманили взоры. Всех точно сказочный сон сковал неподвижностью. Но вот прошло оцепенение, и гуляки зашевелились. Заскрипели стулья, упал стакан, раздалось невнятное бурчанье. Из-за столика у дальней стены поднялся одухотворенный господин, пошатнулся, обрел равновесие и, ногами сдвигая с пути стулья, решительно подошел к Моне. Постоял над ним, придавливая к месту тяжелым взглядом. Потом неприятным тоном поинтересовался:

— А вы, господин Еллер, вероятно, считаете себя великим писателем земли русской?

И вопросом этим будто снял пелены с глаз всех, кто там был, зачарованных рассказом. Все вдруг увидели, что это не быль, всего лишь выдумка, канва модернистического романа. А Мурманцев наконец понял, что Моня — это и есть знаменитый и скандальный сочинитель Мануил Еллер, подвизающийся как раз в модернистическом направлении литературы, модном нынче. И тут же заодно вспомнил, откуда знаком ему мрачный поэт. То был столичный любимец муз Адам Войткевич, наполовину поляк, но в душе совершенный русак. Невысокого роста, стройный, дивно поющий, обжигающий взором, пленяющий словом, он был любимцем не только муз, но и дам. Те в один голос звали его «Денис Давыдов». Мурманцев вполуха слышал: Войткевич вошел в немилость при дворе за какую-то шалость не то с женой великого князя, не то с дочерью некоего государственного сановника. Не в меру резвого стихотворца выслали из столицы на неопределенный срок. Наказанье не тяжелое, но, видно, характер Войткевича был не столь легок, как казалось дамам, и поэт впал в угрюмость.

Под его припечатывающим взглядом Моня внезапно побледнел, подобрался. И громко, оскорбленно, нервно ответил:

— В этой стране ничего великого не будет, пока наконец не решится положительно еврейский вопрос. — Даже голос у него изменился, стал выше, суше, словно из него выжали сок.

— Ошибаетесь, господин Еллер, — почти с нежностью произнес Войткевич. — В моей стране нет еврейского вопроса. Остается только вопрос зоологической русофобии некоторых индивидов. Впрочем, речь не совсем об этом.

И легко, изящно, стремительно он отвесил господину Еллеру оплеуху, снова пошатнувшись. Тот схватился за щеку и почему-то начал падать со стула вбок, но удержался. Глаза у романиста сделались круглыми, а лицо красным. Рот открылся, звуков же не было. Войткевич, по-прежнему мрачный, вернулся к своему столику и стал рыться в карманах.

— Это провокация! — истерически выкрикнул Моня, обретя наконец голос, но с места не двинулся. — Вульгарная шовинистическая провокация!