Наступила ночь, но Анжелика все еще была на террасе. Понемногу безмятежный вид прибрежных полей и реки успокоил ее нервы.
Сегодня вечером она была не в силах остаться в Тулузе, поехать в карете на Фериа [79] , этот большой праздник, где ей пришлось бы слушать певцов, а затем возглавить грандиозный прием, который граф де Пейрак устраивал в садах, освещенных венецианскими фонариками. Она ожидала, что муж заставит ее вернуться в город и принимать гостей, но никто не приехал и не потребовал беглянку. Это еще раз убедило ее в том, что она не нужна ему. Она никому здесь не нужна, она для них по-прежнему чужая.
Оставшись одна, Анжелика попыталась сосредоточиться и разобраться в своих мыслях.
Отец неоднократно предупреждал ее, что однажды она поплатится за свое чрезмерное любопытство. Но Анжелика никогда не отличалась излишней щепетильностью и не жалела об этом. Разве она виновата в том, что порой становится невольной свидетельницей некоторых разговоров, которые вовсе не предназначались для ее ушей? Или в том, что ее шаги так легки, что крестьяне Монтелу даже верили в ее дар становиться невидимой?
Так или иначе, она предпочитала знать правду.
Но какую правду?
Надо отдать должное мужу: разговаривая с Карменситой, Жоффрей никоим образом не унизил честь супруги. Почему же тогда ей обидно до слез? Анжелика не была такой наивной, чтобы полагать, будто граф де Пейрак не добьется успеха, пожелай он получить от других то, в чем ему отказывает собственная жена. Ведь в Тулузе среди высшего общества обманутые дамы и господа не были редкостью, с той лишь разницей, что над мужчинами потешались, а женщин жалели. Однако здесь, как и в Париже или при дворе, было не принято открыто проявлять образцовую супружескую верность. Подобные чувства считались дурным тоном и уделом мещан. Анжелика прижалась лбом к балюстраде. «А я — я никогда не узнаю, что такое любовь», — с грустью прошептала она.
* * *
Наконец, устав и не зная, чем себя занять, Анжелика решила возвратиться в комнату. И вдруг под окнами послышались звуки гитары. Она выглянула в сад, но в темноте тенистых рощ не смогла никого разглядеть.
«Наверное, это Энрико пришел ко мне. Как мил этот юноша. Он решил меня развлечь…»
Но невидимый музыкант начал петь. Его сильный низкий голос не был голосом пажа.
С самых первых нот трубадур поразил сердце юной графини.
Никто из тех так называемых певцов, что с наступлением ночи заполняют улицы Тулузы, не мог похвастаться такой безукоризненной дикцией, таким совершенным тембром с переливами, то бархатистыми, то звонкими. В Лангедоке красивые голоса не редкость. Мелодия легко рождается на губах, привыкших к смеху и декламации. Но этот певец был непревзойденным мастером. Его голос обладал исключительной мощью. Казалось, весь сад наполнен его звуками, и даже луна дрожит на небосклоне. Он исполнял старинную грустную мелодичную песню на провансальском языке, изящество которого так часто превозносил граф де Пейрак, а прелесть и глубину столь непревзойденно раскрывал певец. Анжелика не понимала всех слов, но одно слово звучало вновь и вновь: «Amore! Amore!»
Любовь!
Постепенно она поняла: «Это он, последний из трубадуров, Золотой голос королевства!»
Никогда раньше она не слышала такого необыкновенного голоса. Порой ей говорили: «Ах! Если бы вы слышали Золотой голос королевства! Но он больше не поет. Когда же он снова будет петь?»
А затем на нее бросали насмешливый взгляд, жалея, что она не слышала эту знаменитость их провинции.
«Услышать его однажды и умереть!» — говорила мадам Обертре, жена главного капитула города и весьма экзальтированная дама пятидесяти лет.
«Это он! Это он! — твердила Анжелика. — Но почему он здесь? Неужели ради меня?»
Она заметила свое отражение в большом зеркале комнаты — рука прижата к груди, глаза широко распахнуты — и горько усмехнулась: «До чего же я нелепа! Быть может, это Андижос или какой-нибудь другой поклонник нанял певца, чтобы тот спел мне серенаду!..»
Тем не менее она открыла дверь и, прижав руки к груди, чтобы сдержать биение сердца, выскользнула из зала, спустилась по белой мраморной лестнице и вышла в сад. Жизнь! Неужели она наконец начнется и для Анжелики де Сансе де Монтелу, графини де Пейрак? Потому что любовь это и есть жизнь!
Голос звучал из расположенной на берегу реки беседки, скрывающей статую богини Помоны. Как только молодая женщина подошла, певец умолк, но продолжил тихо перебирать струны своей гитары.
Луна в этот вечер была неполной и походила на миндаль. Однако ее света вполне хватало, чтобы осветить сад, и Анжелика разглядела внутри беседки черный силуэт мужчины, сидящего у основания статуи. Незнакомец увидел ее, но не двинулся с места.
«Это мавр», — разочарованно подумала Анжелика.
Но тут же поняла, что ошиблась… Мужчина был в бархатной маске, а руки, обнимающие гитару, не оставляли никакого сомнения в его расе. Черный атласный платок на итальянский манер, завязанный на затылке, скрывал волосы. Привыкнув к темноте беседки, она увидела, что его слегка потрепанный костюм был любопытной смесью одежды слуги и комедианта. Певец был обут в грубые башмаки из толстой кожи, какие обычно носят люди, которым приходится много ходить, например ломовики [80] или бродячие торговцы, но из рукавов поношенного камзола выбивались тонкие, дорогие кружева.
— Вы чудесно поете, — произнесла Анжелика, видя, что трубадур не двигается. — Но я хотела бы знать, кто вас послал.
— Никто, мадам. Я пришел сюда, когда узнал, что в этом доме скрывается самая прекрасная женщина Тулузы.
Мужчина говорил медленно, тихим голосом, словно опасался быть узнанным.
— Я прибыл в Тулузу сегодня вечером и сразу отправился в отель Веселой Науки, где собралось веселое и многочисленное общество и где я намеревался петь свои песни. Но, узнав, что вас там нет, я тотчас помчался вслед за вами, ибо в Лангедоке слава о красоте графини де Пейрак столь велика, что я уже давно мечтаю увидеть вас.
— Ваша слава не менее велика. Вы ведь тот, кого называют Золотой голос королевства?
— Да, это я, мадам. Ваш покорный слуга.
Анжелика села на мраморную скамью, которая опоясывала беседку. Аромат вьющейся жимолости опьянял.
— Спойте еще, — попросила она.
Страстный голос зазвучал снова, но чуть мягче и глуше, чем раньше.
Эта песня была уже не призывом, а скорее нежным откровением, признанием в любви.
— Мадам, — сказал музыкант, неожиданно прервавшись, — простите мне мою дерзость, но я хотел бы перевести на французский язык припев, на который меня вдохновили ваши прелестные глаза.