Бородач после ночной стычки, напротив, демонстрировал румяный вид и душевную бодрость словно хорошо размялся на утренней гимнастике. Федор подумал, что ему немногим за тридцать, а по роду занятий он торговый агент какого-нибудь мыльно-пильного завода средней полосы России. Однако некоторые его слова и интонации не вполне убедительно вписывались в эту простую схему. Федор решил вести себя осмотрительно и по возможности отстраненно.
Однако от коньяка, запасенного в дорогу попутчиком, он отказываться не стал. Лишь подумал, что путь к Золотым горам только начался, а его уже пытались убить тем же способом, каким он угрожал звонившей по телефону девке. Здесь ему пришло в голову, что это может быть месть которой-нибудь из брошенных им девиц. Ведь раздобыть медвежью голову и нацепить на себя не составляет труда. За ним могли следить и в церкви и таким образом узнать о его решении ехать в Золотые горы. Ну а присниться могло и вовсе что угодно.
Соображение о разбитом женском сердце неожиданно развлекло Федора. Вряд ли теперь, рассудил он, стоит ожидать следующего покушения на его жизнь, если тот уродливый коротышка, по описанию попутчика, спрыгнул с поезда.
— А что, Евгений Петрович, — оживленно спросил он, — много ли золота в Золотых горах?
В уральских предгорьях Шергин отстал от поезда. Сделал это намеренно, не в силах более терпеть присутствие публики каторжного вида, размахивающей мандатами и маузерами, после каждой станции производящей реквизицию в вагонах. Он ловил на себе их въедливые, ощупывающие взгляды и всякий раз думал о том, что теперь наконец придется дать в зубы «товарищу», пристрелить нескольких из них и самому быть убитым на месте, а потом изуродованным, раздетым и выброшенным из поезда. К счастью, его мрачный вид вызывал у них нечто вроде опасливого уважения. Возможно, его бритая голова и шрам от прошлогодней раны, перечеркнувший правую половину черепа, создавали у «товарищей» ложное впечатление некой причастности его к тому эпицентру большевистского извержения, от которого по стране расходились огненно-красные круги, позволявшие и этим несчастным служителям зла поплавать на поверхности, топя других, менее удачливых. Но, может, все было проще, и вчерашние пролетарии, переквалифицировавшиеся в бандитов, инстинктивно чувствовали спрятанный у него под шинелью американский кольт вкупе с решимостью применить его в любой момент. К слову сказать, рана от австрийской сабли оказалась пустяковой, несмотря на безобразность.
Но долго испытывать счастье не стоило. К тому же от долгого сидения и страшной антисанитарии в вагоне могли образоваться неприятные последствия для здоровья. В маленьком уральском городке Шергин решил дождаться следующего поезда на Екатеринбург и Тюмень. Опоздание на несколько суток ничего не меняло. Остальные участники тайной операции должны были собраться в назначенном месте под Тобольском в течение трех недель.
Правда, еще со времени отъезда из Москвы, полнящейся разнообразными слухами, Шергин подозревал, что у их маленького кружка заговорщиков имеются серьезные конкуренты. И отнюдь не такие же одержимые чувством долга офицеры или романтически-восторженные юнкера. А, например, германский Генштаб с его золотым запасом и армией агентов, шпионов, агитаторов и доносителей. Любому здравомыслящему человеку ясно, что большевики рано или поздно выйдут из-под опеки своих немецких хозяев. Для Германии было бы слишком расточительно не иметь запасного варианта в виде реставрации картонной монархии с иллюзией государя на троне, за которым стояла бы вся империя усатого Вильгельма. «Странная ирония, — подумал Шергин, — год назад Россия плясала на костях павшей монархии. Теперь же император понадобился всем. Даже этот большевистский Аттила Бронштейн, бредящий мировой революцией, по слухам, не прочь выставить худшую копию монархии против болтливого республиканства Антанты».
Между тем он нисколько не сомневался, что Николай, при всей его политической вялости, не примет предложения немцев. Одну несусветную глупость царя уговорили сделать второго марта, от следующей, надо полагать, у него хватит благоразумия отказаться. Шергину не давало покоя ощущение, что за отречением государя стояло нечто большее, чем кайзеровские интриги, кадетские благоглупости и ловко состряпанный солдатский мятеж. Иногда ему начинало казаться, что отказ от престола был глубоко личной, давно выношенной, возможно, выстраданной Николаем мыслью. На чем основывалось это чувство, неясно, но своей интуиции Шергин доверял — она не раз помогала избежать неприятных ситуаций и хоть на миг да опередить события. Сейчас она подсказывала, что переиграть прошлогоднее отречение, переиначить то самое выстраданное бывший император не захочет.
С другой стороны, это нежелание государя сделает бессмысленным и заговор, в котором участвовал Шергин. Он снова уперся в совершенно логический, но разрывающий душу вывод, что делает совсем не то, чего хочет, и не то, что нужно. Причиной этому, как он догадывался, было повисшее в пустоте чувство долга, которое теперь не к чему привязать. Государь в ссылке рубит дрова, народ в беспамятстве звереет и скоро перегрызется окончательно, Господу Богу до демонизировавшейся России, похоже, нет больше дела…
От станции он направился вниз по улице, к центру города. После многодневной пытки в битком набитом вагоне шагать по заснеженной земле и дышать морозным воздухом, выдыхая облака пара, было истинным удовольствием. Навстречу не попадалось ни единой приличной физиономии. Шныряли темные личности, пряча носы в жидких воротниках и руки в карманах. Из-за угла выглянули две гимназистки и быстро исчезли. Потом его обогнал некий господин в черном пальто и с тростью, похожий на осведомителя. Оглянувшись на Шергина, он дернул небритой щекой, взмахнул тростью и ускорил шаг.
Улица оканчивалась площадью, окруженной двухэтажными купеческими домами. Шергин намеревался найти спокойный трактир, чтобы пообедать и привести в порядок отросшую бороду. Но внимание его привлекли несколько человек, топтавшихся возле ограды церкви. Над ними громко и нагло каркало воронье, у самой церкви тонко, будто побитая собака, выла баба. Шергин остановился рядом и заглянул через решетку.
На фронте он видел смерть в разных обличьях, но в этой картине была нечеловеческая выразительность, словно адская злоба убивавших напитала все вокруг и внушала парализующий ужас. К дверям церкви был приколот штыками священник в одном подряснике. Вместо глаз у него кровавились глубокие ямы, грудь крестообразно изодрана штыком. В ногах у мертвеца убивалась воющая попадья, рядом с папертью стоял поникший мужик и как будто хотел увести бабу, но сам не мог сдвинуться с места.
Прохожие останавливались возле ограды и либо застывали на месте, либо торопились прочь. Тихо, вполголоса передавались подробности. Комиссары явились во время отпевания покойника и потребовали прекратить «контрреволюционную агитацию».
— А батюшка-то наш взял кадило да стал гнать их из храма, как псов приблудных, — захлебывалась шепотом женщина, похожая на обедневшую купчиху, — да так яро, что и ожидать никто не мог. А они-то иконы заплевали, свечи порушили, дьякону голову пробили…