Между тем он, менее одаренный и более изворотливый, умудрялся сам не тонуть и не давать Дейзи пойти ко дну. У него тоже не получалось расти профессионально, «развиваться», но он продолжал усердно заниматься живописью, удовлетворенный положением пусть скромного, но все же художника. В нем не было самобытности, не обладал он и каким-то «индивидуальным стилем», но не горевал по этому поводу. (Гай однажды сказал ему, что отсутствие самобытности не имеет особого значения.) Он заделался кубистом, потом сюрреалистом, потом fauve: [61] футуристом, конструктивистом, супрематистом. Примыкал поочередно к экспрессионистам, постэкспрессионистам, абстрактным экспрессионистам. (Но никогда — к минималистам, или концептуалистам, или к поп-арту, всех их ни во что не ставя.) Он подражал всем художникам, которыми восхищался, то есть достаточно современным, писать в манере Тициана или делла Франчески он не умел. (Он и на это решился бы, знай, как за это взяться.) Он писал своих «клее», «Пикассо», «магриттов», «сутиных». [62] Написал бы и «Сезаннов», да Сезанн был ему не по зубам. Пробовал писать пуантилистские интерьеры в манере Вюйяра, [63] а в манере Боннара — столы, накрытые для завтрака. Один из его учителей сказал ему: «Тим, думаю, тебе на роду написано стать мастером подделок». Увы, Тим не мог подняться до таких высот. Подделка картин требует упорства и познаний в химии, какими Тим не обладал. Она также требует большого художнического таланта. И этого не было у Тима.
Тим не согласился бы с афоризмом Шекспира, что, если бы веселый праздник длился весь год, развлечения стали бы скучнее работы. [64] У него случались приступы детского уныния, но они длись недолго. Редкие уроки, которые он давал, были не слишком обременительны. Когда он уставал от живописи, то шел в паб. Трудягой-художником он не был, больше того, брался за кисть от случая к случаю. Книгами не увлекался. Все, что он знал об истории изобразительного искусства, было почерпнуто случайно, бессистемно или почувствовано инстинктивно. Он ходил в картинные галереи и запоминал то, что понравилось. А еще ему доставляло наслаждение бывать в Британском музее. Его интерес к музейным собраниям был чисто зрительским, историческое содержание экспонатов его не интересовало. Не обремененный знанием лишних фактов, он самостоятельно научился понимать красоту греческих ваз, фрагментов этрусских гробниц и римских фресок, ассирийских рельефов, огромных египетских статуй, крохотных китайских вещиц из яшмы и японских из слоновой кости. Многое поражало его воображение и влекло его жадное любопытство: изысканные римские грамоты, кельтские фигурки животных, драгоценности, часы, монеты. Эти эстетические приключения редко оказывали влияние на его живопись, и ему никогда не приходило в голову черпать вдохновение в том, чему невозможно подражать.
Он пытался продавать свои картины, но делать это было трудно, поскольку никто их не выставлял. Иногда друзья и знакомые по доброте душевной (и задешево) покупали картину-другую. Так, Граф купил вещицу (под Клее), одну — Гай и запрятал подальше. Тим, не будучи слишком честолюбив, а теперь еще и потеряв место преподавателя, продолжал без особой надежды писать картины и рисовать; в конце концов, для него это составляло смысл всей жизни. Он рисовал людей, всяческих личностей в пабах или прохожих на улице, представляя, что они — «зрители, смотрящие на распятие». Человек, пьющий пиво, смотрит на распятие, продавец газет смотрит на распятие, человек в проезжающем автобусе смотрит на распятие. Сама сцена распятия, однако, никогда не присутствовала на его рисунках. Но это придавало им выразительность, а однажды он получил выгодный заказ на серию подробных порнографических рисунков; но после был сам себе противен и никогда больше не брался за такие вещи. Случалось, он рисовал слащавые картинки с цветами или зверушками, к чему относился по-разному и слегка стыдился их, зато по крайней мере иногда их удавалось недорого продать. Если он сбывал их через магазины, то магазины брали с него комиссионные. У него был приятель, Джимми Роуленд (чья сестра, Нэнси, была одной из старых любовей Тима), художник с коммерческой жилкой, и он по воскресным дням развешивал свои творения на ограде Гайд-парка, иногда вместе со своими помещая и несколько таких Тимовых «милашек». Особым успехом пользовалась его «кошачья серия». В Англии рисунки кошек всегда будут продаваться, если они достаточно сентиментальны. И Тим овладел этой нехитрой премудростью. Какое-то время он три дня в неделю преподавал рисунок в Политехнической школе в Северном Лондоне. Потом занятия сократились до одного дня в неделю. Кошки были надежным подспорьем, но он начал уставать от них. Он продолжал заниматься и «серьезной» живописью, хотя без особой надежды на успех.
Когда они с Дейзи вторично объединили усилия, как раз перед ее «литературным этапом», то устроились в славной квартирке в Хэмпстеде. Это был короткий период активности и семейной жизни. Они стали вместе бывать на людях. Ходили на народные танцы; Тим танцевал прекрасно — студентом выступал в фольклорном ансамбле. Они научились играть в шахматы и устраивали потешные неумелые сражения, которые заканчивались тем, что Дейзи швыряла доску на пол. Тим даже немного научился готовить; Дейзи кухню презирала. Однако к тому времени, как Дейзи закончила второй роман, им пришлось перебраться в другую квартиру, в Килберне, крохотную и отвратительную, и они пришли к решению, что хотя не разойдутся, но дальше жить вместе не могут. Они устали постоянно видеть друг друга, и это порождало бесконечные утомительные ссоры, Тим считал виноватой в них Дейзи, а Дейзи — Тима. Он был одержим чистотой, Дейзи — невозможная неряха, так что он вынужден был бежать, чтобы не жить среди вечного хаоса. Ему надоело подбирать с пола ее разбросанные вещи и стирать их. Нужно было пространство, чтобы заниматься живописью, Дейзи же говорила, что его присутствие мешает ей сосредоточиться над романом. Оба вообще очень боялись постоянного присутствия другого под боком, невозможности уединения; совместное житье становилось слишком тягостным.
Тим съехал с квартиры, гадая, означает ли это конец их отношений, но оказалось, что нет. Они вновь возобновились, причем неожиданно став более романтичными и волнующими. Любовная близость, которую Дейзи называла «тоской смертельной», вновь приобрела бурность и непредсказуемость. Когда они решали пойти домой к нему или к ней, это было вновь как в студенческие дни, когда они, хихикая, крались по лестнице. Иногда кто-нибудь из них говорил: «Мы не подходим друг другу», и другой возражал: «Нет, подходим». Или: «Мы просто проносимся сквозь жизнь друг друга, врываемся в дверь и выскакиваем в окно». Или Дейзи говорила ему: «Найди себе красотку помоложе, я уже слишком стара», впрочем, это было не всерьез. В сущности, они чувствовали, что так своеобразно (и гордясь этим своеобразием) остепенились. Тим и Дейзи полюбили пабы, как некоторые любят собак. Пабы — бесхитростные места, где они были бесхитростными детьми. Они вновь стали посещать пабы Сохо, которые были им первым домом и где они в молодости проводили каждый вечер, прежде чем возвратиться каждый в свою унылую нору или общежитие. Такая жизнь была по душе Тиму: переходить из паба в паб, бродить по городу, разглядывая витрины магазинов. Он любил это очарование суматошного, грязного, многоликого Лондона, пешеходные мосты и переходы на опорах, магию Вествея [65] и современных пабов близ шумных кольцевых транспортных развязок. Летний Сохо был его французским Лазурным берегом.