После странной сцены в спальне Изабель я не имел с невесткой дальнейших «объяснений». Но между нами установилось что-то вроде перемирия или затишья, чему я посодействовал тем ханжеским достоинством, с каким сумел завершить эту историю, а Изабель — своим печальным философским раскаянием. Она справлялась лучше меня, и я хотел бы выразить ей свое отношение более определенно, более дружелюбно, но боялся вызвать новую неразбериху. На самом деле положение спасла молчаливая привязанность обеих сторон, и мы вели себя так, словно ничего не произошло — или почти ничего. К лучшему или к худшему, но я стал более четко понимать, что Изабель воображает себя кем-то вроде богини секса и императрицы manquée. Если бы она была менее несчастна, то считала бы себя Лу Андреас-Саломе [26] своего маленького городка. А так она всего лишь излучала неясные отчаянные импульсы плотского томления и притворного влияния, которые, хоть я и был к ним совершенно равнодушен, оказывали в целом тревожное воздействие.
С Отто я больше не вел доверительных бесед и почти не видел его с тех пор, как он стал проводить большую часть дня в беседке. Время от времени я навещал пустую мастерскую и печально глядел на инструменты, лежащие без дела. Левкина я видел только в саду, издалека. Едва завидев меня, он начинал сотрясаться от смеха и бурно жестикулировать, а потом подпрыгивать. Я не обращал на него внимания.
Я ел апельсин, и теперь темное дерево остро пахло этим фруктом. Запах детства, запомнившийся неким сочетанием невинности и отвращения. Апельсин — один из немногих фруктов, чей вкус мне нравится, а запах нет. Я аккуратно сложил самшитовые доски стопкой и убрал апельсиновую кожуру со стола. Дело происходило на кухне. Вчера я обнаружил, что кухня мне очень подходит. Погода сменилась на ветреную и дождливую, и я радовался теплому углу. Я одинаково избегал чьего-либо общества и старомодной строгости отцовской комнаты, а сидеть на кухне можно было без всяких оправданий. Это была высокая квадратная комната с блестящим линолеумом в крупную черную и белую клетку, как пол Тинторетто. Подлинная викторианская плита — здоровенный черный агрегат, который отец некогда холил и лелеял, — пылала и урчала в большом кафельном алтаре, окруженном потрепанными плетеными стульями. Огромный стол из сосновых досок, поверхность которого покоробилась и покрылась оспинами от постоянного мытья, был знаком рукам не хуже, чем глазам. Не было места лучше, чтобы делать домашнюю работу, собирать конструктор или разбираться во внутренностях какого-нибудь электрического прибора. За этим же столом я страстно портил свои первые драгоценные куски дерева. Здесь, сколько я себя помнил, я часто пребывал в радости и печали во власти Карлотты, и Джулии, и Виттории.
Было около пяти вечера — время, которое всегда заставало меня тревожным и раздражительным. Я постоянно переживал из-за Флоры. И все еще не оправился от потрясения, нанесенного Изабель, потрясения, ныне странно отделенного от самой Изабель, словно бес вырвался из нее и продолжал меня домогаться. Я вытянул ноги, созерцая на противоположном конце стола груду вишневого шелка, из которого Мэгги что-то шила, возможно платье для Изабель. Как настоящая домашняя невольница, итальянка всегда шила одежду для Изабель и Лидии. Давние прелестные цыганские платья Лидии, одежды, на которые ее вдохновил мой дорогой отец и которые он так любил на ней видеть, все были сшиты Мэгги… а может, Джулией, или Витторией, или Джеммой, или Карлоттой.
Мэгги отложила шитье и занялась тушкой цыпленка и горкой овощей на приставном столике. Затем цыпленок тихо зашипел на сковороде, а быстрые пальчики Мэгги принялись обрывать грязные ошметки кожицы с крупных грибов, обнажая сливочные мясистые шляпки. Проворными скупыми движениями она нарубила на овальной доске желобчатые желтовато-белые стебли сельдерея и большую влажную луковицу. Острый запах ел мне глаза, а Мэгги сдирала с чеснока серебристо-серую тонкую шелуху, вынимала пухлые желтые дольки и чистила их. Рядом с ней на столе стоял бокал красного вина. Я оторвал взгляд от ее рук. Бледное худое лицо было покрыто легкой испариной, большие темные суровые глаза чуть слезились от лука. Выразительная арабеска ноздри эхом повторялась в изгибе длинного тонкого рта. Жесткое, умное, но беззащитное лицо. Густые волосы, беспощадно стянутые назад, свисали длинной петлей, черной, как оникс, блестящей, как лак. Никакой косметики. Другие выглядели так же? Я не помнил, как выглядели другие.
— Che cosa stai combinando, Maggie?
— Polio alla cacciatora. [27]
Вдруг снаружи в прихожей поднялась суматоха, кто-то шумно взбежал по лестнице. Я резко обернулся и успел мельком увидеть Флору в шляпе и пальто. Я вскочил и пулей вылетел из кухни.
Дверь комнаты Флоры резко захлопнулась перед моим носом, и я услышал, как ключ повернулся в замке. Надавив на дверь, я тихо произнес:
— Флора, Флора…
Я поскребся в дверь, как пес. Мне не хотелось беспокоить Изабель. Я отчаянно, безумно хотел побыть с малышкой наедине, узнать, что случилось, да просто повидать ее. От боли и тревоги я почти задыхался.
— Пожалуйста, Флора…
Через секунду или две дверь тихо открылась, и я проскользнул внутрь. Флора сбросила пальто и шляпку. Волосы ее были подняты на затылке переплетенной массой, из них торчало множество заколок и шпилек, отчего племянница выглядела старше, красивее. И все-таки лицо ее оставалось тем же полупрозрачным, нежным, нетронутым лицом юной девушки. Она стояла гордо и прямо, дерзко откинув голову назад.
— Итак, дядя Эдмунд, чем я могу помочь?
Едва дыша от потрясения, от внезапного страха и раскаяния, от какого-то иного чувства, я смотрел на нее, такую высокую, красивую, такую совершенную и полную той власти юности, что лишает присутствия духа.
— Ах, Флора, я ужасно волновался за тебя. Ради бога, прости, что не явился в то утро. Я пришел позже, но тебя уже не было…
— Неважно, — отмахнулась она. — Это ничего бы не изменило.
Она взглянула на меня с каким-то безрассудным блеском в глазах.
— Что случилось, Флора?
— Я это сделала!
Она коротко хохотнула.
— О боже…
Я рухнул на ее постель. Я знал это, конечно знал, понял, что будет дальше, в ту же минуту, как она ушла. И все же ощутил новую боль, ощутил себя убийцей.
Ты не должна была…
— Я решила, что в твоих нравоучениях нет проку. Иногда надо следовать своим инстинктам, делать, что хочешь. А я хотела вырвать это из себя. Если бы я родила этого ребенка, я бы убила его.
— Ты его и убила.
Жестокие слова, но это себя я обвинял.
— Все не так! — Флора топнула ножкой, — Что ты об этом знаешь? Ты мужчина. Ты не представляешь, каково чувствовать эту опухоль внутри, чувствовать, как она пожирает твою молодость, твое счастье, твою свободу, все твое будущее. Мужчинам легко поучать! Но разве кто-нибудь слышал о проблемах отцов-одиночек? У них нет никаких проблем!