— Не сходи с ума. Возможно, таковы твои чувства. Но подумай о свободе. Ты сказал, что хотел быть свободным, легким, новым. Свобода — вот что действительно необходимо. А там, что бы ты ни обрел, свободы у тебя не будет.
Я посмотрел на часы. У меня было десять минут на то, чтобы развить всю теорию вопроса, десять минут на то, чтобы убедить его.
Он — вроде как улыбнулся, растянув пухлый рот на страдальческом лице.
— Что толку спорить с сердцем! Кому-то свобода дается, только чтобы погубить. Это просто такой Способ жизни…
— Идиот! Думай, думай! Что ты будешь делать в Ленинграде? Представь, представь! Как насчет твоей живописи? Ты говорил мне о ней…
— Я сжег те картины. И рад, что ты их не видел. У меня нет таланта. Есть вещи более важные.
— Возможно. Но для тебя?.. Вопрос не в том, какая жизнь лучше, а в том, какой жизнью лучше жить тебе. Ты должен принять во внимание свои нужды, и не только ради собственного блага.
Как объяснить ему это за десять минут?
— У меня нет таких нужд. Только те, о которых я говорил. Вернуться туда. Как сказал поэт: «А в сердце светит Русь». [34] Я не хотел уезжать. Нельзя спастись от страдания мира.
— Не накликай беду. Помнишь, что ты говорил мне насчет двух видов евреев?
— Я никогда по-настоящему не верил в это, во всяком случае в том, что касается меня. Я знал, что рано или поздно меня схватят, из-за нее…
— У тебя есть там семья?
— Сестра.
— А, еще одна сестра. Чем она занимается?
Он снова натянул болезненную улыбку.
— Она успешный человек, инженер.
— Понятно. Возможно, она спаслась от своей еврейской судьбы.
— Возможно, я — ее еврейская судьба.
— Ты попадешь из огня да в полымя.
— Так уж заведено в нашей семье.
Эта мрачная шутка потрясла меня ужасным ощущением его серьезности. Его переполняло отчаяние ранней юности, прекрасная бескомпромиссность, которая может привести к крушению длиной в жизнь.
— Не уезжай, Дэвид. Пожалуйста, хотя бы подумай немного. Подожди месяц или два, ничего не решай. Позволь мне вновь с тобой увидеться и поговорить. Езжай ко мне, поживи у меня дома, отдохни, обдумай все как следует. Пожалуйста, позволь мне позаботиться о тебе.
Он уставился на меня широко раскрытыми, воспаленными глазами.
— И к какому выводу я, по-вашему, должен прийти? Нет-нет. Лучше поступить неверно по верным причинам, чем верно по неверным причинам. Ах, вы не понимаете…
Однако я прекрасно его понимал. Оставалось только ломать руки над ужасной неразберихой человеческой судьбы: о эти непостижимые указания добра и зла, что ведут нас по сумрачным дорогам туда, откуда нет возврата!
— Тебе нечем заплатить за проезд, — резко сказал я.
Дэвид улыбнулся, на этот раз более свободно, и это напомнило мне лицо Отто, когда с него как будто спала маска.
— Да. Но у меня есть это.
Он порылся в кармане и вынул сжатый кулак. Повернул его и открыл ладонь. На ней лежали четыре бриллиантовых кольца.
Охваченный смесью ужаса и боли, я узнал их.
— Значит, та часть истории тоже была правдой.
— Я же сказал вам, что все было правдой. Мой отец был предусмотрительным человеком. А ей… ей было бы все равно.
— Но не твоему отцу. Он взял эти кольца, чтобы помочь тебе выбраться, а не вернуться.
Дэвид пожал плечами.
— Он взял их ради нашего будущего.
Подъехал поезд. Дэвид поднял сумку. Последним усилием воли я выхватил записную книжку и нацарапал на странице адрес. И сунул сложенный листок ему в нагрудный карман.
— Здесь я живу. Еще раз подумай. Дай мне знать.
Он повернулся, чтобы открыть дверь вагона.
— Дэвид, ты ничего не хочешь передать… им?
Он замер.
— Нет. Лучшее, на что я могу надеяться, — это поскорее стать для них таким же нереальным, какими они станут для меня.
— Это не лучшее, как ты знаешь.
— Лучшего достичь невозможно, как вы знаете.
Сложенный листок бумаги, порхая, опустился на землю между нами.
Раздался свисток. Дэвид поставил ногу на подножку поезда. Неторопливо обнял меня за плечи и поцеловал в обе щеки.
— Прощайте, хозяин Эдмунд.
— Прошлой ночью мне снилось, — сказал Отто, — будто в доме гигантская птица. Кажется, коршун…
— Стервятник, — устало произнес я.
— Что? В общем, она таскалась за мной по комнатам, волоча за собой крылья, точно поезд, и я все время слышал за собой такой тяжелый скребущий шорох. Я бросился к телефону, чтобы вызвать помощь, но диск был сделан из ирисок, и я не позвонил, а потом эта птица…
— Отто, нам надо что-то решить насчет памятника Лидии.
Мы были в мастерской. Отто сидел на рабочей скамье, расчистив местечко среди инструментов, и обедал. Он только что запихнул в рот увесистый кусок сырой морковки. За ним немедленно последовала горсть петрушки, и крошки пережеванной моркови выпали на голую грудь Отто, застряв в свалявшейся курчавой поросли. Я сидел на глыбе черного ирландского известняка. Пол вокруг был усыпан черной пыльцой. Отто работал.
Он потер большой небритый подбородок — словно по наждаку провел.
— Да. Я уже думал. Давай просто напишем «Возлюбленная жена такого-то» и «Возлюбленная мать таких-то». Обычную ерунду. Как по-твоему? В конце концов, она была нашей матерью и женой нашего отца. Почему бы нам теперь не смириться с этим?
— Согласен. Я пришел к такому же выводу. И, Отто…
— Мм?
— Ты правда согласен принять предложение Мэгги? Не разозлишься потом?
— Что дом останется мне, а остальное мы поделим на троих? Нет, я ничуть не против. Это кажется разумным. Страховка от пожара нас здорово выручила, слава богу. И огнетушители Лидии пригодились. Погибла только комната Изабель.
Я с легким удивлением уставился на брата. Я ожидал каких-то жестов, каких-то возражений, но Отто, похоже, воспринял щедрость Мэгги как должное.
— Сам знаешь, денег довольно много, — сказал он, поскольку мое изумление породило наводящую на размышления тишину.
— Да-да, много. Ладно, Отто…
— Да, я в курсе. Ты уезжаешь. Ну ладно. Мэгги тоже уезжает, представляешь? Она уходит. Не думаю, что мы с ней еще встретимся. Это кажется концом эпохи, правда?