— В конце концов, — сказал Октавиен, — спиритизм и магия — все это связано с проблемой пола, всегда так было. Для большинства из нас проблема пола маскируется, так или иначе. У него она воплотилась в спиритизме.
Дьюкейн не был уверен, что для большинства из нас проблема пола маскируется. Он не мог не подумать, было ли что-нибудь подобное у Октавиена.
— Есть ли у него близкие родственники? — спросил он.
— Кажется, нет, кроме сестры, которая много лет живет в Канаде.
— Придется мне встретиться с полицейскими, — сказал Дьюкейн, — и посмотреть, что у них есть, но сомневаюсь, что им удалось раскопать что-нибудь. Ты удивишься, Октавиен, что я на короткой ноге с полицией? А вам, Дройзен, было бы лучше сходить на Флит-стрит и разведать, что у них есть и кто сообщил в прессу об этом.
— Назад, в родные пабы! — сказал Дройзен. — Это приятно.
— А ты, Октавиен, напиши, пожалуйста, официальное письмо для меня.
— Я уже набросал его.
— Вставь туда, пожалуйста, что я имею права не раскрывать ту часть полученной информации, которая не связана непосредственно с расследованием.
— Полагаю, тут нет подвоха? — спросил Октавиен с сомнением.
— Конечно, нет. В конце концов мы ведь не интересуемся моралью бедного Рэдичи. Как его имя, кстати?
— Джозеф, — сказал Биран.
— Ты собираешься в Дорсет, Октавиен?
— Конечно! Более того, ты — тоже. Нет нужды приниматься за дело уже сейчас, пока Дройзен не сделает свою часть детективной работы.
— Хорошо. Позвони, как только узнаешь что-нибудь. — Он дал Дройзену номер телефона в Трескомбе. — Ну что ж, пока все, друзья.
Дьюкейн встал, Дройзен тоже. Биран остался сидеть, равнодушно глядя на Октавиена.
Дьюкейн мысленно отругал себя за плохие манеры. Он так привык, что в дружбе с Октавиеном он играл явно верховенствующую роль, что на минуту даже позабыл, в чьем он кабинете и кто проводит совещание. Но главным его чувством в этот момент была враждебность по отношению к Бирану. Однажды, много лет назад, на какой-то вечеринке в ресторане Дьюкейн случайно услышал слова Бирана о нем. Биран вслух размышлял: гомосексуалист Дьюкейн или нет. Выругав себя за слишком цепкую память, Дьюкейн подумал, что Биран особенно неприятен, когда разражается издевательским смехом.
— Как варили яйца в Древней Греции? — спросил Эдвард Биран у своей матери.
— Не имею понятия, — сказала Пола.
— А как по-гречески «крутое яйцо»? — спросила Генриетта.
— Не знаю. Греки иногда упоминают об употреблении яиц в пищу, но я никогда не встречала никаких намеков на то, что их варили.
— Может быть, греки ели их сырыми, — предположила Генриетта.
— Вряд ли, — сказала Пола. — Вспомните, есть ли об этом что-нибудь у Гомера?
Близнецы чуть ли не с младенчества учились греческому и латыни у своей матери, теперь они были вполне продвинутыми классиками. Однако они не могли вспомнить никаких упоминаний о крутых яйцах у Гомера.
— Надо посмотреть у Лиддела и Скотта, — заметила Генриетта.
— Наверно, Вилли знает, — сказал Эдвард.
— Можно нам сегодня положить водоросли в ванну? — спросила Генриетта.
— Спросите об этом лучше у Мэри, — ответила Пола.
— Там внизу письмо для тебя, — сказал Эдвард, — можно мне взять марку?
— Ты свинья! — крикнула Генриетта. Близнецы, делившие между собой все остальное, соперничали из-за марок.
Пола засмеялась. Она как раз собиралась выйти из дома.
— Какая там марка?
— Австралийская.
Темная холодная тень укрыла Полу. Продолжая механически улыбаться и отвечать на детские вопросы, она вышла из комнаты и стала спускаться по лестнице. Разумеется, оно может быть от кого-то другого. Но в Австралии у нее не было других знакомых.
Письма всегда лежали на большом круглом столе из палисандрового дерева, стоявшем в центре холла, на котором всегда валялись газеты и книги, читаемые в данный момент всеми домашними, а также разные принадлежности детских игр. Эдвард забежал вперед и убрал свою «Об охоте на ос», под которой он скрыл письмо, чтобы Генриетта не обнаружила марку. Пола издали увидела на конверте почерк Эрика, его ни с чьим не спутаешь.
— Можно я возьму ее, мамочка, ну, пожалуйста?
— Можно мне будет взять следующую, а потом следующую и еще раз следующую? — кричала Генриетта.
Руки у Полы дрожали. Она быстро надорвала конверт, вынула оттуда письмо и, положив его в карман, отдала конверт сыну. Она вышла на солнечный свет.
Огромная сфера неба и моря — надтреснутая и незамкнутая — накрыла Полу, как холодный свод, и ей стало зябко под солнцем, как в лучах крохотной звездочки. Она наклонила голову, встряхнула ею так, будто сбрасывала покрывало, и ринулась через газон, через луг вдоль боярышниковой изгороди по тропинке к морю. Все в той же солнечной тьме она видела на бегу свои скользящие по лиловатым камням сандалии. Как будто падала в рай моря. Здесь берег круто спускался вниз, и она уселась, пройдя по гремящей гальке к каменному гребню, за ним открывалось море. Оно было спокойно сегодня и почти недвижно, только по временам тихо целовало берег, посылая к нему карликовую волну. Солнце светило прямо в зеленую воду, освещая песчаное дно и камни на нем, а чуть подальше — пятнистую полосу розово-лиловых водорослей. Поверхность отбрасывала на дно блики и тени, отчего море походило на стекло в пузырьками.
О ее романе с Эриком Сирзом Поле напоминали только приходящие письма. Ее память молчала об этом. Верней, она сохраняла некоторые события и детали своего поведения, которые можно было объяснить только тем, что у нее с Эриком был роман. Но саму любовь она не могла вспомнить. Казалось, она была не только убита, но и навеки выброшена из светлой череды событий жизни, которые она принимала и помнила, уничтожена тем ужасным шоком, который она испытала от той ужасной сцены.
Из-за Эрика Сирза Пола развелась с мужем. Со стремительной жестокостью ревнивца Ричард, чьи многочисленные измены она прощала, развелся с ней из-за этого единственного проступка. Но повод к этому, ее безумная любовь к Эрику, совершенно стерся из ее памяти. Беда и стыд того ужасного времени жили в ней, но как бы отдельно, не ассимилировались, не стали понятными. Она вела себя безумно, она вела себя плохо, и в результате у нее ничего не осталось. Гордость Полы, ее достоинство, ее высокое представление о себе — всему этому была нанесена ужасная рана, и эта рана еще болела и горела и днем и ночью. Она думала, никто не знает об этом, хотя иногда приходила к мнению, что, конечно, Ричард должен знать.
Ее роман с Эриком (он был очень коротким) теперь казался ей таким мелким и незначительным, что она никак не могла, хотя пыталась, заставить себя понять, что она была его героиней. Будучи крайне снисходительной к другим, к Ричарду хотя бы, Пола считала, что верность в браке исключительно важна. Неверность — недостойна, и обычно влечет за собой ложь или, по крайней мере, полуправду и недомолвки. Полу волновало соблюдение того, что можно было бы назвать стильностью в морали. Кто-то сказал о ней не вполне, впрочем, справедливо: «Ей все равно, какие бы ужасы вы ни творили, лишь бы не говорили об этом». Действительно, Пола, уже после развода, почти смогла убедить мужа в том, что ей была ненавистна его ложь о своих похождениях, ненавистна больше, чем сами похождения. И когда она вспоминала о собственном поведении, ее оскорбляло не столько то, что она спала с Эриком, но полуправда, которую она говорила об этом Ричарду, и то, что она играла пошлую, суетливую роль и позволила вовлечь себя в непонятную ей самой ситуацию и не могла ее контролировать. Она сожалела об этом с неумирающей силой, и только постоянные усилия разума мешали этому чувству окончательно отравить ей жизнь.