Зато было ясно, что мне необходимо написать письмо леди Китти, Слава Богу, у меня хватило смекалки спросить, могу ли я написать ей. Среди всех опасений, терзавших меня, эта акция, по крайней мере, представлялась мне человечной и душеуспокаивающей. Я не забивал себе голову мыслями о том, чтобы снова увидеть ее. Но я жаждал познать облегчение — и считал, что в известной мере его заслужил, — написав ей и объяснив свою позицию, прежде чем решать, какой план действий выбрать в отношении Ганнера. Наличие интервала — интервала между получением инструкции от леди Китти и непредсказуемым поединком между мною и Ганнером — порождало во мне какое-то странное чувство благословенной безопасности, словно я сидел в «укрытии». Встряска, которую я получил, глубина трещины, которая образовалась во мне, давали достаточно поводов для работы мысли. Я чувствовал, что мне необходимо подумать, даже немного отдохнуть и подумать над тем, что произошло, прежде чем очертя голову бросаться в то, что меня ждет. Мне очень хотелось поразмыслить и подождать, а тем временем не спеша составить и написать дозволенное письмо.
В то утро вагоны метро были забиты даже больше, чем всегда. Я прошел пешком до Глостер-роуд, мимо отныне достопримечательного для меня места, где я впервые встретил леди Китти и отказался разговаривать с ней. К тому времени, когда я достиг станции метро, небо за голыми деревьями парка, окрашенное было зарею в бледный желтовато-розовый цвет, уже стало затягивать тучами. В вагоне, плотно притиснутые друг к другу, словно тени, упакованные для отправки в ад, мы покачивались, зевали, дышали друг другу в безликие лица. Я, по обыкновению, тщательно следил, нет ли рядом простуженных людей. Я дышал неровно, держа под контролем каждый вдох и выдох, чувствуя, как соответственно расширяются и сжимаются теплые тела моих соседей по вагону. Реджи Фарботтом любил порассуждать об удовольствии, какое он получает, когда его прижмут к грудастой машинистке. Мне это не доставляло ни малейшего удовольствия. Женские формы и лица в этой духоте, в этой пресной близости казались просто ужасными. Усталые, густо накрашенные лица девушек, почти касавшиеся моего лица, пахнувшие дешевой косметикой, говорившие о пустой, лишенной радостей, юности, казалось, прокламировали бедность человеческой расы, ее жалкую ограниченность, полное неумение постичь реальность. А быть может, эти зеркала души, лишенной духа, просто отражали мою собственную посредственность? Я подумал о Томми, которая сидит сейчас в халате за чашкой кофе. Никаких куколок из перчаток сегодня не будет. Не будет и веселых квартетов.
День был серый, сырой холод проникал сквозь одежду, заползал в рукава, залезал за воротник. Приятное тепло встретило меня, когда я вошел в наше учреждение. Электричество сегодня, слава Богу, работало без перебоев: забастовка, видимо, окончилась. Однако же лифт стоял, что было более или менее в порядке вещей. Я пошел пешком по лестнице. Я уже решил, что лучший способ разрядить неотступно терзавшую меня тревогу — посвятить утро письму леди Китти. Во время нашего необычного свидания возле зловещего мальчишки столько всего было оставлено под спудом, лишь затронуто, недоговорено. В самом ли деле она меня поняла? Пока я не объяснюсь с ней, пока полностью себя не раскрою, я не смогу ничего предпринять. А какое это принесет мне успокоение. Дальше же будут властвовать случай и страх.
На последней ступеньке первого пролета я чуть не налетел на Ганнера, направлявшегося вниз. Я тотчас заметил, как он, узнав меня, отшатнулся, сжался, прошел мимо, стараясь не задеть. Взгляды наши, дико сверкнув, встретились. Словно вдруг яростно скрестились шпаги. И он пошел вниз.
С идеей «интервала» было покопчено. Я стоял потрясенный, не зная, на что решиться. И вдруг почувствовал, как меня затопляет сила — слишком могучая, чтобы ее можно было назвать надеждой, но окрашенная ею, и, однако же, сродни невероятному, всепроникающему ужасу. Ухватившись за перила, я повернулся и произнес:.
— Ганнер.
Произнес негромко, мягко, но отчетливо, словно окликал призрак или тихо, по достаточно выразительно взывал к умершему.
Кроме нас на лестнице не было никого: я находился на верхней ступеньке, он — чуть ниже середины пролета.
Когда человек «отшатывается», это придает дополнительную скорость его движению, и я понимал, что он может вот-вот исчезнуть. Но, поколебавшись, он остановился и медленно повернулся ко мне. Мы смотрели друг на друга.
Ганнер нахмурился, что могло означать лишь раздражение. Затем медленно пошел назад, вверх. Я ждал его, весь напрягшись, вжавшись спиной в стену. Он прошел мимо, даже не взглянув на меня, и проследовал по коридору к своему кабинету. На секунду меня затопила тревога, затем я отчетливо понял, что он ждет, чтобы я пошел за ним.
Он вошел в кабинет и оставил открытой дверь. Ступая тихо, точно идя по следу зверя, я прошел по коридору и, проскользнув в кабинет, закрыл за собой дверь.
В комнатах на этом этаже были двойные рамы, и шум уличного движения доносился сюда с Уайтхолла лишь отдаленным гулом — чуть более слышный, чем тишина. Мелкий дождь, неотступно барабанивший но стеклам, стучал гораздо громче, ближе. Большая квадратная красивая комната тонула в темноте — лишь на письменном столе горела лампа под зеленым абажуром, бросая очень яркий белый свет на лежавшие там бумаги. Ганнер сел и стал ждать. Я чувствовал его ожидание так же отчетливо, как слышал стук дождя, видел огромный письменный стол, самого Ганнера, нахохлившегося в кресле. И мне стало страшно. Я подошел к столу и остановился перед ним. Мне хотелось, чтобы он ясно видел мое лицо, но для этого мне надо было сесть, или стать на колени, или уж передвинуть лампу. Я повторил:
— Ганнер.
На сей раз имя прозвучало иначе — оно не потонуло неспешно в пустоте; в тоне моем чувствовалась настоятельная потребность и как бы удивление, словно друзья вдруг встретились где-то далеко от родины. Это был по-прежиему призыв, не посмевший стать приказом.
Ганнер слабо новел рукой, повелевая, насколько я понял, мне сесть. Я придвинул стул к столу и сел. Я даже переставил лампу так, чтобы она освещала оба наши лица. И на миг увидел лицо Ганнера, полуосвещенное, насупленное, злое.
Кто-то постучал в дверь и почти сразу вошел. Глаза мои, ослепленные светом лампы, плохо видели, тем не менее, повернувшись, я по общим очертаниям фигуры узнал в полутьме Клиффорда Ларра.
Я поднялся. Клиффорд стоял, не шевелясь, продолжая держаться за ручку двери. Ганнер сидел точно каменный. Какую-то долю секунды я размышлял. Затем сделал то, что было единственно возможным в данной ситуации. Прошел к двери — Клиффорд посторонился, пропуская меня, — и, выйдя в коридор, закрыл ее за собой.
Просторный, залитый светом коридор был пуст. Мне показалось, будто я во сне вижу огромный зал и себя в нем — крошечную, преследуемую фигурку. Я дошел до лестницы, помедлил и начал не спеша спускаться, крепко держась за перила, не спеша переступая ногами по ковровой дорожке. Дошел до вестибюля, пересек его и вышел из дверей на улицу.
Тончайший мелкий дождь сеялся с неба — тот самый дождь, что тихонько стучал в окна кабинета Ганнера на протяжении тех бесконечно долгих секунд, пока я находился там, и что-то изменилось. Что именно — я пока еще не мог сказать, но, шагая по улице, уже чувствовал это в окружающем мире, видел в облике проносившихся мимо автобусов и машин. Пройдя под аркой здания Королевской конной гвардии, я быстро зашагал по широкому, пустынному, мокрому от дождя плацу в направлении парка. Дошел до памятника жертвам войны. Монс. Отступление из-под Монса. Ландреси. Марна, 1914. Эна, 1914. Ипр, 1914. Лангемарк, 1914. Живенши, 1914. Зашел в Сент-Джеймсский парк и по правой стороне озера добрался до мостика. Взошел на мостик и остановился посредине. Дальние башни Уайтхолла закрывала завеса дождя, но за неровной стальной поверхностью воды видны были освещенные окна Форин-оффиса. Я снял кепку и подставил дождю лицо — дал ему легонько постучать по моему лбу, векам. Посмотрел вниз, на озеро — ближе к мосту вода отливала более светлым, металлическим зеленоватым блеском — и увидел черно-белых хохлатых уток: блестя глазками, они подпрыгивали на мелкой волне, неожиданно ныряли и снова выскакивали — гладко-красивые, безупречные, словно только что созданные изобретательной природой, чтобы наслаждаться дождем, наслаждаться самим своим существованием. Я любовался утками и видел их удивительно отчетливо, как-то по-новому, точно у меня с глаз сняли катаракту. Я медленно, глубоко дышал и смотрел на уток.