Я не склонен к фетишизму, мне куда приятнее обнимать женщину, чем ее туфли. И однако сейчас, взяв их в руки, я весь задрожал. Я шел, держа по туфле в каждой руке, неслышно ступая по песчаной аллее. Пока я наклонялся, чтобы поднять туфли, Анна свернула в сторону. Теперь ее белая блузка маячила подобно бледному флагу по диагонали от меня. Мы находились в самой густой части рощи. Я заспешил. После этой долгой погони я уже не сомневался, что она думает обо мне, ждет меня. Это — свидание. Точно какая-то физическая сила гнала меня вперед. С нашим объятием замкнется круг годов и начнется золотой век. Я стремился вперед, как сталь за магнитом.
Я нагнал ее и раскрыл объятия. «Alors, cheri?» [19] произнес нежный голос. Женщина, обернувшаяся ко мне, была не Анна. Я пошатнулся, как от удара ножом. Белая блузка ввела меня в заблуждение. С минуту мы смотрели друг на друга, потом я отвернулся. Я прислонился к дереву. И тут же бросился бежать, поглядывая то вправо, то влево. Анна должна быть где-то рядом. Но в роще было очень темно. Через минуту я очутился у ступеней Залы для игры в мяч. За железной решеткой горела огнями площадь Согласия, где в громкой мешанине из музыки и голосов танцевали тысячи людей. Шум этот разразился надо мною внезапно. Я отпрянул, будто мне швырнули в лицо щепотку перца, и ринулся назад, под деревья.
Я бежал и громко звал Анну. Но теперь роща была, казалось, полна статуй и влюбленных. Каждое дерево расцвело шепчущейся парой, каждая просека дразнила меня каменным изваянием. Повсюду мелькали стройные призраки, скупой свет, проникавший сквозь листву, косо падал на мертвенно бледные лица. Шум площади Согласия эхом отдавался в верхушках деревьев. Я больно ударился плечом о толстый ствол. Понесся вдоль колоннады к какой-то неподвижной фигуре и встретил ее мраморный взгляд. Я огляделся, еще раз попробовал крикнуть. Но мой голос запутался в бархате ночи, как удар кинжалом в складках плаща. Никакого толку. Я пересек главную аллею, решив, что Анна могла уйти в другую часть рощи. Из темноты вынырнуло удивленное мужское лицо, я споткнулся о чью-то ногу. Я стал бегать кругами, как собака, потерявшая хозяина.
Наконец я остановился в полном изнеможении и отчаянии и тут увидел, что все еще держу в руках туфли Анны. Надежда вспыхнула снова. Я круто повернул и побежал назад, туда, где мы вступили под деревья. Найти точное место было нелегко — один ряд деревьев был в точности похож на другой. Когда мне показалось, что я узнал нужное место, я стал искать дерево с углублением между корнями. Я нашел их множество, но ни одно не было похоже на то дерево, под которым Анна оставила туфли. Как видно, я не там вошел в рощу. Я вернулся на лужайку, попробовал другое место, но уже без всякой уверенности. Тогда я решил, что остается одно — подождать, может быть, Анна вернется. И я стоял, прислонившись к дереву, изредка, с каждым разом все печальнее, окликая Анну, а мимо меня, шепчась в темноте, проходили пара за парой. Меня стала заливать усталость, и я опустился на землю под деревом, все еще не выпуская из рук туфли. Не знаю, сколько протекло времени, постепенно печальная тишина пала на меня, как роса. Я перестал звать и ждал молча. Похолодало. Теперь я знал, что Анна не придет.
Наконец я поднялся и растер затекшие ноги. Я вышел из сада Тюильри. Улицы были усеяны брошенными игрушками. Вздымая волны разноцветной бумаги, усталые люди расходились по домам. Праздник кончился. Я влился в общий поток и, продвигаясь вместе с другими в сторону Сены, все думал о том, с какими мыслями и по каким улицам, может быть совсем близко отсюда, Анна бредет босиком к себе домой.
Я ждал, чтобы зашло солнце. Уже несколько дней, как я вернулся на Голдхок-роуд. Солнце очень медленно передвигалось по белой стене больницы, и карниз, опоясавший стену на уровне моих глаз, отбрасывал длинную тень. Тень все вытягивалась, меняя направление, и голова моя поворачивалась на подушке следом за нею. В полдень белая стена блестела, но к вечеру блеск погас, и свет, теперь более мягкий, шел как бы изнутри бетона, обнажая малейшую неровность. Изредка между стеной и моими окнами пролетала птица, но мне всегда казалось, что это игрушка на веревочке, а не живая птица, которая, миновав белую стену, полетит дальше и, может быть, сядет на дерево. На стене больницы ничего не росло. Я пытался вообразить, что на карнизе поселились растения — влажные плети с длинными листьями-пальцами, свисающие из щелей, расцвеченные пятнистыми цветами. На самом деле там не было ничего, и даже воображению стена противилась, оставаясь гладкой и белой. Еще два часа, и солнце зайдет.
Когда зайдет солнце, я, может быть, усну. Днем я не давал себе спать. Дневной сон — это проклятье, после него просыпаешься разбитый и уничтоженный. Солнце его не терпит. Оно забирается вам под веки и насильно их раздвигает; а если вы завесите окна черными шторами, подвергает вашу комнату осаде, так что вы, не выдержав духоты, с безумными глазами, шатаясь, добираетесь до окна и срываете шторы, и тогда вам открывается страшное зрелище — ослепительный дневной свет за окнами комнаты, где вы только что спали. Для человека, засыпающего днем, имеются свои, особые кошмары — короткие нервные сны, которые умещаются в считанные минуты тревожного забытья и, прорываясь в сознание, тотчас смешиваются с каким-нибудь ужасом яви. Таковы эти пробуждения — словно проснулся в могиле: открываешь глаза и лежишь замерев, стиснув руки, дожидаясь, когда заговорит, назовет себя эта мука; а она еще долго давит тебе на грудь, не произнося ни слова.
Я боялся уснуть. Чуть подступала дремота, я старался принять менее удобное положение — это было нетрудно, поскольку я лежал на походной койке Дэйва, таившей в себе в этом смысле бесчисленные возможности. Койка была из тех, у которых холст натянут на жесткую раму, опирающуюся на четыре стальные ножки в форме W. Там, где ножки соединяются с поперечинами рамы, поддерживающей холст, торчат кверху жесткие шишки. Мне всегда удавалось устроиться так, чтобы одна из этих шишек впивалась мне в ребра либо в спину. И я лежал, весь скрючившись, пока дремота не рассеивалась и не сменялась болезненным оцепенением, которое — я это знал по опыту — может длиться очень долго, не переходя в черноту сна.
Мою подушку подпирал рюкзак Дэйва, в который была затиснута слипшаяся масса из годами не вынимавшейся обуви и старой одежды, и, когда подушка, соскользнув, падала на пол, я лежал головой на рюкзаке, вдыхая исходивший от него аромат застарелого пота. Видеть окно мне было необходимо. Солнце все двигалось по стене.
Марс был где-то поблизости. Он лежал так тихо, что время от времени я начинал искать его глазами — не ушел ли; и неизменно он оказывался на месте и отвечал на мой взгляд. Иногда он порывался лечь со мной рядом, но я пресекал эти попытки. Его теплая шерсть пахла сном, это меня страшило. Тогда он растягивался на полу возле кровати, и я лениво трепал его по загривку. Послонявшись со скучающим видом по комнате, он ворча укладывался где-нибудь в дальнем углу. Потом я снова слышал, как его когти стучат по линолеуму все ближе, ближе, и он совал мне в лицо свою длинную морду и глядел на меня с выражением такой человеческой тревоги, что я сталкивал его и ерошил ему шерсть на спине, чтобы убедиться, что он всего лишь собака.