Пол Гендер тем временем окончательно прижился в доме. Обедал он за общим столом, язык общий легко находил со всеми, чувствовал на себе повышенное внимание юной Дони, но сам благоговел перед негласной царицей дома — матерью некоренного киммерийца Павла, Антониной. Женщина это была видная, несколько дородная, не самой первой молодости, но именно в ней наметанный глаз сексопатолога безотказно распознал настоящую, подлинную женщину. Она целыми днями возилась с маленьким сыном, до девяти месяцев, говорят, кормила его грудью, потом пошла напропалую зачитывать сказками Пушкина, баснями Крылова и прочей детской классикой, какую надарили малышу добрые киммерийские граждане в первые же дни его жизни. Хотя бы раз в день поклониться малышу, принесшему в дом Подселенцева нежданное благосостояние, ходили почти все обитатели дома — а уж Нинель, та и вовсе жила в проходной комнате, ведущей к Антонине и малышу, — разве что не спала поперек порога. Варфоломей тянул на себе всю тяжелую работу по дому, притом без видимых усилий, кроме того — ходил раз в неделю с Гликерией на рынок, на Петров Дом, и притаскивал свежей провизии и прочего столько, сколько требовалось. Он тоже очень любил малыша. А старцы — хозяин и доктор — так просто в нем души не чаяли. Но, ясно, каждый на свой манер.
Гендер завел — чтобы не скучать, да и чтоб квалификации не терять — «истории болезни» на всех шестерых, заточенных в подполе. Вообще-то изучать их он права не имел, как не имел права, согласно минойскому кодексу, трогать никакую чужую вещь. Согласно этому кодексу хозяин имел право даже резать свою вещь на части, а чужую даже потрогать без разрешения владельца не мог (не то — плати зверский штраф). Куда уж там брать у этих вещей анализы! Однако Гендер отчаянно не хотел терять квалификацию, тем более что все рабы Романа Подселенцева (кроме Варфоломея, на рабское положение которого давно и дружно закрывали глаза) по меркам добродетельного Киммериона выглядели ублюдками. Упомянутый выше Ставр Запятой подозревался в нелегальной перекупке у охотников северо-западной Киммерии горностаевых шкурок, — именно на эти шкурки, точней, на разноцветные, подобранные в тон кончики хвостов, имелся спрос у триедских сектантов. Зосима Овосин, бывший капитан таможенников, страдал недержанием спермы, фантазии и мочи, быть бы ему натуральным пациентом Гендера, кабы Гендер был врачом, а не наймитом. Герасим Иваныч Листвяжный и его двоюродный брат Редедя Шайбович Листвяжный подозревались в грехе рукоблудного шулерства — оба были известны как заядлые игроки «в пальцы» — или, по-старинному говоря, в «мору». У шулеров половая сфера никогда не отлажена, — это Гендер знал из учебника, написанного собственным прадедом. Тимофей Забралов страдал гусиной кожей, куриной слепотой и утиной желтухой. Наконец, самый злой из преступников, нанесший в свое время чуть ли не все увечья богатырю Варфоломею, был похожий на лису Матвей Сырцов, он маялся особой дурью, сивилломанией, и неоднократно бывал пойман на разговорах о том, какие мощные, наверное, какие сахарные бабы эти самые старые сивиллы.
Все как один они были интересны Гендеру с научной стороны, видать, чуяли это — и поэтому, видимо, разговаривать с ним отказывались. Но Гендер не унывал: прикупил кое-какое оборудование, испросил у хозяев разрешения и раскочегарил в своем катухе обширный цикл исследований. Увы, ходили по нужде все рабы в общую парашу, и отделить кал Герасима Листвяжного от мочи Тимофея Забралова Пол пока никак не мог. Но был уверен, что вскоре научится. А не вскоре, так все равно научится. Не этому, так чему другому. Посадили рабов сюда не на день и не два.
Впрочем, сколь ни трудно было Гендеру приказать что бы то ни было чужим рабам, в целях науки следовало попытаться. Рабы принадлежали старцу Роману, а наниматель бывшего сексопатолога, ныне наймита, был Федор Кузьмич — все-таки негласный личный врач Подселенцева. И нужно-то было Гендеру совсем немного, требовалось каждого раба принудить справлять нужду в свое ведро. И повод имелся: как-никак уже много месяцев подполовых рабов поили бромом, а узнать о результатах, об усвояемости брома или же об его бесполезности полагалось. Кроме того, не мог понять Гендер и того, отчего на дне каждой параши оказывалось столько минерального осадка, — как если б рабам добавляли в едиво не бром, а мелко размолотый песчаник. Подсушив немного этого порошка и взяв с собой истории болезни (которые именовал киммерийско-греческим словом анамнезы), наймит отправился к Федору Кузьмичу.
Застал он лекаря за утренним пасьянсом. Лекарь выслушал, взгромоздил на нос очки «для близи» и надолго уставился в предъявленные предметы, точней — только в один, в порошок минерального происхождения. Потом щелкнул языком и поднял лицо.
— Коллега, вам все ясно или вам не все ясно? — тихо сказал он.
— Боюсь, что пока ничего…
— Ну да, вы… Вы «Графа Монтекристо» читали?
— В школе проходил…
— Так уж и в школе?
Гендер смутился. Он не помнил. Он, может быть, и не проходил. И не читал вовсе. У него с литературой, историей и подобными науками всегда было плохо. Он биолог, лекарь какой-никакой…
Федор Кузьмич встал. Гендер, хоть и должен был привыкнуть, но в очередной раз удивился: старик, если не горбился, был выше него на две головы. А если горбился — только на одну. Сейчас он стоял как генерал, принимающий парад.
— Коллега, это же измельченный точильный камень! А поскольку баклуши бьют в подвале деревом об дерево, и стружку сдают — значит, камень — природный!
Гендер все еще не понимал. Федор Кузьмич заорал шепотом:
— Коллега, так называемые рабы, они же ваши пациенты, роют подкоп!
Гендер долго запрягал, но быстро ехал: врубившись в ситуацию, он первым делом прислушался. Обычный стук из подпола действительно слышен не был. Так что же, выходит, сбежали? Или просто здесь не слышно?
— Вызвать из отделения?.. Побег по минойскому кодексу — верная смертная казнь. А я… хотел бы сохранить работу.
Федор Кузьмич выдвинул ящик стола, чем-то щелкнул, что-то в самой глубине сдвинул и один за другим извлек оттуда четыре очень маленьких револьвера старой киммерийской конструкции «Кумай Второй» — с вращающимся барабаном, на тридцать две плюс одна пули. Гендер даже и не стал ломать голову — откуда такое. Он тоже оттрубил свой год на миусских пастбищах, где такие револьверы служат табельным оружием.
— Вам… Варфоломею… Мне и… ну, в запасе будет. Зовите Варфоломея. Боюсь, его сила понадобится. Очень похоже, что у нас будет сегодня… варфоломеевский день.
Варфоломея нашли во дворе у дров, Гликерию отправили к деду, Нинель приставили было стеречь Антонину, но она сказала, что это «потом», а она будет где все, Павлику пока что ничего не грозит. Доня быстро собирала всё, что может понадобиться — прежде всего веревки. Варфоломей, полыхая праведным гневом, теребил револьвер, но полагался, видимо, скорей на любимую дубину — не тяжелую, пуда два всего, но прикладистую, хорошо уравновешенную, которую смастерил, когда руки у него уже зажили, а тройной перелом бедра ходить еще не позволял. В душе Варфоломей знал, что когда-нибудь вложит своим истязателям по первое число. Гипофеты злопамятны, хотя это качество не похвальное. А дубинка, кстати, входит у гипофета в число повседневных принадлежностей: такое Сивилла порой напрорицает, что без дубинки с клиентом никак не управишься.