Гугенот | Страница: 65

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Подорогин кивнул на папку:

— А это не роман?

— Роман, — усмехнулся Харитон Савелич. — Журнальный вариант.

— А в чем разница?

— В том, что этот роман существует только в виде журнального варианта.

— То есть?

— То есть тут — избранные выписки. Собрать все — не хватило бы библиотеки. Не говоря уже о текущих и пересекающихся.

— Хотите сказать, что роман еще… пишется?

— Можно и так. Только пишется не от начала к концу, а, что ли, сразу по всему фронту. Не столько пишется, сколько становится.

Подорогин шумно одернул куртку.

— Ничего не понимаю. Ни единого слова… Вы, кстати, что кончали?

Харитон Савелич принялся гонять по столу между расставленными ладонями бутылочную крышку.

— Василич, ты пойми одну простую вещь: прошлое — это не камень, а кисель. Причем такой, что еще варится. Непостоянная величина, короче.

— Все равно не понимаю.

— Смотри сюда. Прошлое нестабильно практически так же, как будущее. И применительно к тебе — ко мне, да к кому угодно — это не то, «что было», не то, что состоялось раз и навсегда, и не руины, которые не сдвинуть атомным взрывом, а то, что ты сам производишь и распыляешь всякую минуту, когда предаешься воспоминаниям. — Бутылочная крышка с щелчком полетела за диван и заскакала по полу. — Впрочем, с воспоминаниями — та еще катавасия, скажу.

— Какая катавасия?

— Вот у человека, например, цветное зрение. Однако ж стоит ему пройти светофор или Рафаэля на стенке, как он моментом забывает и цвет светофора, и цвет Рафаэля. Цвет можно видеть, помнить его нельзя. Думая, что способен запоминать цвета, человек на самом деле помнит одни их названия. И ровно так же помнит он не людей, не события и не предметы, а лишь свои ощущения от них. И даже хуже того — помнит только эти свои воспоминания. Человеческая память — черно-белая. Понимаешь теперь?

— Что же такое, по-вашему, история? — спросил Подорогин. — Цирк?

Харитон Савелич прихватил нижней губой край усов.

— Коллективный договор о воспоминании. Свой на каждый суверенитет. Метрика в ее самой похабной — общественной — редакции.

— Ладно, — согласился Подорогин. — Если прошлое нестабильно, то как быть с этой вашей… гробовой доской вероятности?

— А ты про какое прошлое говоришь? — хитро улыбнулся Харитон Савелич.

Подорогин, опешив, сделал вращательное движенье рукой и даже открыл рот, но только заперхал горлом, так и не нашелся с ответом.

— Сказать, чего ты сейчас хочешь от своего прошлого? — спросил водитель, понизив голос. — Постельной сцены с участием твоей бывшей и пасечника. Знаешь, почему? Потому что давно готов к этому.

— Неужели? — сказал Подорогин беззаботным тоном.

— Прошлое, Василич, — продолжал Харитон Савелич, — штука коварная. Когда ты получаешь возможность заглянуть в него, ты перестаешь быть самим собой. Кому, как говорится, глаз вон, а кому и саму головушку. Мало кто управляется с таким богатством… Нестрашно?

Подорогин промолчал.

— Гут. — Харитон Савелич энергично потер лицо. — Так ты вот, значит, уверен, что когда после Нового года заявился по своему старому адресу, пасечник прятался от тебя на антресолях в прихожей. Так?

Подорогин слегка отстранился от стола.

— Так…

— Наш моряк-огородник, у которого хата находилась в том же подъезде, только на первом этаже?

— Да.

— Перед тем как зайти в дом, ты позвонил в квартиру по мобильному, и твоя бывшая тебе ответила?

— Да.

— Теперь, Василич, хорошенько подумай и скажи: сколько раз — после того как ты позвонил по мобильному — твоя бывшая могла спустить пасечника в его квартиру по лестнице и поднять обратно на антресоли? Пять раз или десять?

Подорогин оторвал от ощипанной грозди недозрелую виноградинку и повалял ее в пальцах.

— А что, его там не было?

— Нет уж, ты меня просвети для начала, что проще: затолкать живого человека под потолок или отправить домой от греха подальше?

— Он же сам потом признался, что был на антресолях.

— Ну да. — Харитон Савелич пошаркал ногой. — Явился с повинной. Ты еще скажи, что он собственными баксами хотел тебя задобрить.

Нечаянно раздавив ягоду, Подорогин облизал пальцы.

— А чьими?

— Василич, ты сам прекрасно знаешь, что между твоей бывшей и пасечником не было и не могло быть вообще ничего. Никаких постельных сцен. Даже воздушных поцелуев не было. И если ты уже смирился с постельной сценой, то это еще не значит, что так оно и было. Она, баба, просто крутила им, как хотела. А ему, отставнику, бобылю и размазне, не нужно было ничего больше. Он молился на нее, как Заратустра на огонь — и далеко не отойти, и не дай бог притронуться. Вот тебе и вся постельная сцена.

— Тогда я вообще ничего не понимаю. Кто был на антресолях-то?

— А тот, чьи баксы тебе и вручил пасечник, когда явился с повинной.

— Кто?

— Конь в пальто. — Харитон Савелич потеребил ус. — Ты хотя бы в курсе, что твоя бывшая была расписана с другим за пару дней до твоего явления?

Подорогин обмер.

— Не может быть… Я бы знал об этом.

— От кого бы знал?

— От дочек хотя бы.

— Ну, если б им еще кто сказал, то — наверное.

— Да зачем Наталье было от меня запираться? — с виноватой улыбкой возразил Подорогин. — Расписалась так расписалась. Знал бы — духу моего бы там не было. Зачем ей?

— Хороший вопрос, — кивнул Харитон Савелич. — Зачем прятать живого мужа на антресолях от бывшего?

— Алименты, — сказал Подорогин первое пришедшее на ум.

— Не глупи, Василич.

— Не знаю тогда.

Харитон Савелич прикурил «беломорину» от клушиной зажигалки-флакона.

— А ты подумай.

— Не знаю, — повторил Подорогин.

— Не хочешь знать, — погрозил ему папиросой Харитон Савелич. — Уперся бараном в постельную сцену с пасечником и не хочешь знать ничего другого.

Подорогин закинул ногу на ногу и сложил крестом руки на колене:

— Как вам будет угодно.

— Ну что ты опять, — шепнула Клуша водителю, — кота за хвост. Тьфу.

Харитон Савелич не глядя отмахнулся от нее.

— Да мне-то будет угодно хоть как… А почему ты уперся в постельную сцену с пасечником, зарылся в ней страусом, я тебе скажу. Потому что нутром чуешь, что на самом деле все было куда хуже. Пасечник — это пыль в глаза твоей совести, нутру твоему. И поэтому своего прошлого ты боишься еще больше, чем будущего.