Чтобы забраться сюда с перебитой ногой, у него ушла прорва времени – долбаный булыжник прилетел невесть откуда, пока Орбек пытался спрятаться за углом, когда началась пальба, и раздробил бедро не хуже твоей булавы. За время сражения он едва успел уползти с улицы. Остальные – почти все Народы, зэки, да и сраные монахи, наверное, тоже – удрали, рассеявшись по катакомбам, по берегам реки, унося ноги, покуда еще можно было.
Орбек не умел бежать.
Кроме того, со сломанной ногой он и ходить-то мог едва.
А потом он нашел винтовку зажатой в руке мертвого артана, вырвал из пальцев и решил, что лучший способ показать себя настоящим Черным Ножом – найти укрытие и пострелять оттуда хумансов, прежде чем те его убьют.
Это марево в воздухе – сраный Ма’элКот напялил долбаный Щит. Орбек не мог судить, сколько выстрелов способно сделать незнакомое оружие, но рассудил, что, даже если ему не удастся переломить заклятие, он сумеет сбить клятого ублюдка с ног.
А это чего-то да стоит.
Коготь его напрягся, и в прицельной трубке потемнело, и голос хуманса негромко проговорил:
– Нет.
Орбек застыл – только левое веко поднялось само собой: открытым глазом он мог видеть заслонившую прицел смуглую руку.
– Твою мать… – выдохнул он.
Поднял голову и уставился в ледяные глаза.
Несколько секунд он беззвучно открывал рот, прежде чем голос вернулся к нему.
– Как ты сюда попал? Не, на хрен, как ты меня вообще нашел?
– Я принес весть от Кейна, – проговорил Райте.
А вот Ма’элКот – он ждал этой минуты долго, очень долго и намерен оттянуться по полной.
Он шагает ко мне между рваными шеренгами коленопреклоненных дворцовых стражников, и соцполицейских, и пехотинцев, чуть покачивая бедрами, дерзко расслабленный, словно тигр. Воздух вокруг него мерцает: Щит. Он знает, что мы захватили несколько винтовок, и не хочет, чтобы снайпер испортил ему вечеринку.
Одолев треть Божьей дороги, он останавливается и раскидывает руки, будто говоря «Воззрите!».
– Ты говорил, что мне более не увидать града моего, – произносит он с улыбкой жарче солнца. – И все же я здесь.
Голос его звучит по-людски обыденно, но с легкостью преодолевает разделяющие нас сотни ярдов.
– Молчишь? После стольких лет тебе нечего сказать, дружище?
У меня есть, блин, что ответить.
Я вызываю мысленный образ струи белого огня, вытекающего из моего солнечного сплетения, чтобы уйти в рукоять Косалла, и пару мгновений спустя вижу ее вторым зрением: мерцая, искрясь, извиваясь, дуговой разряд в руку толщиной соединяет меня с мечом. В эту струю истекает энергия всех черных нитей моей жизни до последней. Сила поет в моем мозгу, когда я намертво вплавляю ее в клинок.
Не в Шенну и не в Пэллес, не в богиню и не в жену, которую я любил, и не в женщину, которая выносила мою приемную дочь, и не в женщину, которая умерла на моих глазах у Кхрилова Седла. В сердце моем хранится ее образ, но, покуда я в трансе, лучше не обращаться к нему, или я выдам себя раньше времени.
Ма’элКот пристально вглядывается в меня, проходя по всем диапазонам второго зрения, выискивая потоки Силы, которую я мог бы черпать из реки.
Но я не черпаю. Я отдаю.
– О Давид, мой Давид, – произносит он, с искренней жалостью покачивая головой. – Где же твоя праща?
Шипит дуговой разряд. Бог не видит его.
Может сработать.
– Я не мстительный бог, Кейн. И мне ведомо, что ты не прижат к стене; ты предпочел сдаться, хотя мог бы бежать. С моей стороны было бы небрежением не ответить. Потому я принес тебе подарок.
Улыбка его становится чуть шире – вот и весь сигнал. Далеко за его спиной поднимается дверь лимузина – крокодилья пасть, открывающая темную глотку. В темном квадрате я едва могу различить смутное пестроцветное пятно. Ма’элКот снисходительно ухмыляется, и прямо передо мною из солнечного света и пыли воплощается образ, но я не могу заставить глаза сосредоточиться на нем…
Мозг распускает невидимый узел, и бугристый черно-белый комок фантазма обретает контуры кошмара. Это Вера: в грязном, измаранном больничном халатике, пристегнутая к инвалидной коляске.
Моей инвалидной коляске.
Как настоящая…
Если я протяну руку – смогу ли ощутить пальцами ее волосы? Смогу ли нагнуться для поцелуя и вдохнуть запах ее кожи? Если я пролью слезы над бесплотным фантазмом – ощутит ли она их?
Вера…
Господи… как я смогу…
Смерть Шенны была просто разминкой.
– Невеликий отдарок, полагаю, – замечает Ма’элКот. – Но для тебя он, полагаю, ценен так же, как для меня ценно твое поражение. Я дарю тебе: семью…
Рука его замирает на полувзмахе, словно готовая опуститься на спутанные кудряшки Веры, и я не понимаю, как не лопается мучительный нарыв в моем мозгу, когда он кивает, указывая на Ровера:
– …И заслуженное место.
Щурясь на ярком солнце, Райте выковылял из тени рухнувшей стены. Тишина была безмерна, как небо: во всем вымершем городе слышна была лишь его медленная, неровная поступь. За ним стелился след крови, смешанной с нафтой. Артане – социальные полицейские – оборачивались к нему один за одним, покуда монах мучительно и неспешно ступал по улице Мошенников, направляясь к перекрестку с Божьей дорогой.
В стороне он видел спину того, кому поклонялся когда-то. Еще дальше, в другом конце улицы, восседал на скомканной груде железа его личный демон. Воздух был столь прозрачен, что Райте видел лицо Кейна совершенно отчетливо. Монах чуть приметно кивнул.
Кейн кивнул в ответ.
Райте повернулся к машине, застывшей безжизненно между столь же мертвыми броневиками. Артанские шлемы оборачивались к нему. Имперские солдаты взирали молча, не выпуская оружия из рук.
Райте улыбнулся про себя. Ему вдруг стало интересно, так ли чувствовал себя Кейн, ступая по песку арены на стадионе Победы – неизмеримо сильным и счастливым.
Настолько свободным.
В аптеке на Кривой улице, пока Кейн осторожными взмахами Косалла срезал с себя кандалы, Райте отошел, чтобы посмотреть в лицо мертвой старухе. Он вспомнил: в эту лавку он заходил много раз, поначалу мальчишкой, потом прислужником в Зале суда, потом – новициатом при посольстве. Этих стариков он знал, сколько мог себя помнить; на ум пришло, что у них ведь был сын, но и только – для Райте они всегда были старым аптекарем и его женой. Он даже имен их не помнил.
Голову повело. Задыхаясь, монах привалился к стене. Кейн поднял на него глаза: