Вскоре снизу послышались шаги. Поступь была тяжела, Нелли догадалась, что идет немолодой крестьянин прежде, чем путник снова появился в их видимости: уже близко, так, что можно было разглядеть черты его округлого грубого лица, покрытого бурым загаром, неизменную шляпу с белою кокардой и привычную козью куртку. При виде господина де Роскофа он просиял добродушною улыбкой. По всему выходит, крестьянин этот — лазутчик, не напрасно же свекор за него тревожился.
— Jube domne benedicere, — незнамо с каких пирогов обратился к крестьянину по латыни господин де Роскоф, и прежде, чем Елена успела сложить в перевод немудреные слова, опустился на одно колено.
— Benedicat te omnipotens Deus.. — Подошедший возложил на голову старого дворянина ладони. Руки его были некрасивы — широки, с короткими перстами, и красны от грубой работы.
Только сейчас Нелли заметила, что наряд незнакомца, в несокрытых крестьянскою курткою частях, крестьянским не был. Некрасивый суконный камзол, украшенный лишь темным галуном, скорей напоминал наряд судейского либо счетовода. Между тем она уже, конечно, уразумела, что перед нею не счетовод и не судейской, а деревенской священник, из тех, кто сам возделывает огородик да ходит за скотиной. Что ж, и в России таких много. Городские, небось, глядят иначе, особенно в Париже. В Париже? Так что же выходит, что за столь долгий путь по Франции, она впервой видит католического священника? А вить похоже, что так. Ну да сие не странно…
— Господь послал мне утешение, отец Роже, — господин де Роскоф легко поднялся. — Сия особа — мать моего внука.
— Стало быть — вдова молодого господина Филиппа, — по-французски священник выговаривал грубо, с бретонским произношением, которое Елена уже хорошо научилась узнавать. — Да исцелит тебя Пресвятая Дева, нещасное дитя!
Елена вспыхнула было, но взгляд голубых простодушных глаз священника был исполнен такой доброты, что слова его не показались ей неуместны.
— Благополучно ли было путешествие? — спросил де Роскоф с волнением в голосе.
— Да что ж может быть благополучного в Вавилоне, — священник тяжело и шумно вздохнул. — Я воротился покуда один, да и то не надолго. Нужны деньги, вдесятеро больше, чем у нас было. Понятное дело, золото. Свои же пёсьи ассигнаты жгут им руки.
— Что же, все складывается одно к одному. Золото будет к воскресенью.
— Славное дело, монсеньор, — священник улыбнулся. — Не хотел бы я оставлять наших парней в Вавилоне надолго, уж и покидал-то с тяжелым сердцем. Пойду, передохну чуток с дорожки. А там уж мне, поди, кучу народу исповедовать перед завтрашней мессой.
— Батюшка, отчего он называет Вас монсеньором? — спросила Нелли, не без недоумения глядя в широкую спину удаляющегося священника. — Разве мы не простые дворяне?
— По французскому закону — самые простые, дорогое дитя. Но здесь свои мерки, бретонские. Род наш, как ты знаешь, врос сюда корнями, хотя он не в меньшей мере норманнский, чем бретонский. Старые семьи вроде нашей крестьяне издавна называют «принцами», а наш Морской Кюре отнюдь не чужд местных обычаев.
— Так это и есть тот самый, что служит Литургию на море? — восхитилась Нелли.
— Он и есть, — господин де Роскоф улыбнулся ее восторгу. — Наш славный Морской Кюре, священник из неприсягнувших. Приглядись к нему внимательней, ты лицезришь воистину эпического героя. Эту ладью, с Сердцем Христовым в терновом венце, нашитом на парусе, хорошо знают не только те, кто живет на самих берегах. Тебе, верно, известно, что архитектурный замысел храма уподоблен форме корабля. Но кто б знал, что в наши времена, быть может Последние, церковью взаправду станет утлое суденышко! Надобно б тебе увидеть нашу морскую мессу — хоть и затем, чтобы рассказывать о том внукам и правнукам.
— А как мне себя вести с ним? — спохватилась Нелли. — Испрашивать ли благословения? Я б очень хотела, чтобы меня благословил сей человек, да я для него, поди, схизматичка?
— Ох, дитя! — Господин де Роскоф расхохотался. — Да знает ли отец Роже о Великом Расколе? Он вить даже по-французски не читает, разбирает кое как только латынь. Дальше берегов Альбиона с одной стороны да Парижа с другой для него и земля кончается.
Но все же Елена оставалась смущена. Впервой повстречавшись с католическим священником, она невольно задавалась вопросом, как же должно обходиться с ним, на взгляд, хоть бы, отца Модеста? Вить она-то про Раскол знает… И вопрос сей выходил непростой. Крепко удержалось в ребяческой памяти, как выразил будущий муж ее намеренье перейти в православие. «Детям моим суждено стать русскими, — сказал он тогда. — Перед Богом же католичество и православие равны». Вроде бы всецело одобрил его слова тогда отец Модест. «Но подумай, Нелли, каков отец Модест — наши иезуиты с ним в сравнении — малые ребятишки! — много потом вспоминал муж. — Девяносто попов из десяти со мною бы заспорили тогда, как де можно! А он — смолчал. Важно ему было не то, что я говорю, но то, что я делаю. Он вить понимал, ничто не оставит меня в католичестве верней, чем нападка на оное! Ему же главным было уловить душу. И сколь был он прав! В остальном разобрался я после». На взгляд Нелли, Филипп разобрался даже чрезмерно. Около года его только и занимало, что расхождения православия с католицизмом. Приходилось терпеть, вить не с приходским же священником, не с губернским же архиерем было ему сие обсуждать, у тех бы ум за разум зашел. Прежде всего Филипп, надо думать за отцом Модестом вослед, ставил ни в грош настоящий год Раскола. Он свою границу проводил где-то столетья на два позже. Дальше Нелли предпочитала кивать, не вникая — обоснованьем оной границы шли какие-то рассуждения о различьи меж «филиокве» и «филиоквическим догматом». Не уставал муж сокрушаться о Расколе, словно тот случился вчера. «Подумай, Нелли, как просторен был христианский мир до тартаров! Кому было дело до Раскола, когда русская княжна была матерью французского короля! Когда б Русь не обособила кровавая саранча, как-нито все обошлось бы». «Филипп, но сколь жестоки были после войны меж православными и католиками!» — «Жестоки, но и преступны, Нелли. Преступны с обеих сторон. Вить эти войны — братоубийственные, войны детей единой древлей Церкви! Подумай, до чего дошел сей чудовищный абсурд: в Руси Московской лютеран привечали того ради, что те гонимы католиками! До Великого Петра иноземным гостям разрешали строить на Москве кирхи, но не католические храмы! Так ненавидеть братьев, чтоб привечать еретиков! Привечать разорвавших самое святое — живую цепочку рук — преемство Апостольское! Привечать губителей монашества! Вить это в голове не вмещается! И сие — на Руси, где за несколько до того столетий можно было пойти к мессе Тридентской, служимой ирландскими монахами, что в Новгороде, что в Киеве!» «Так все ж Петр был хорош? — невольно вовлекалась в разговор Елена. — Помнится, в Крепости его куда не так почитают, как у нас в России». — «Я помню, не так. Наблюдатели Крепости доносили, что София, поддерживаемая Василием Голицыным, была б на престоле не хуже. Да только ничего не меняет сие, в гишторической науке нету сослагательного наклонения, Нелли. Петр — фигура рубежа, его лицо было у России, когда она вновь обернулась к миру». — «А разве каменщики с лютерашками не при нем набежали?» — «Увы, Нелли. Возведи Россия каменную стену на манер какого-нибудь Китая — ереси было б и взяться неоткуда. Только Россия не Китай. Либо весь мир ей спасти, либо гибнуть вместе с ним». И разговор вновь сворачивал к неповрежденности всяких там догматов.