«А потом я заметил… Ну, от нее сердце так биться начинает… А главное дело, тревожно так делается, и страхи лучше в голову лезут. Я вот сейчас хотел балладу написать… В западнославянском духе… Ну, как девицу вампир сосватал… Вот и взял немножко, чтоб пострашней сочинялось».
Ох, и досталось же тогда Платон Филипповичу по первое число от обоих родителей. Филипп даже в школу ему с собою навязал какую-то французскую книжищу о прискорбных медицинских последствиях пристрастий к возбуждающим либо дурманящим веществам. Елена же сочла уместным поведать сыну о том, чего прежде отнюдь не намеревалась рассказывать: о мучительных бессонницах, что терзают ее по шесть дней на неделе, о том, как сила воли не всегда одолевает раздутые эфедрою тревоги и страхи, в коих нет ничего сколь либо романтического, о том, как счастлива б она была никогда не пить этих настоев, да без них не всегда умеет дышать. Платон вроде бы все понял и во всем обещался, однако ж, незадолго до его прибытия она не удержалась и перепрятала злое сено от греха. А как удачно получилось! Нужды нет, ради того, чтоб обуздать натуру брата, она б и притвориться больной не погнушалась бы. Да только из притворства настоящего проку бы не вышло. Поверить он бы поверил, а только чистая правда разит не в мозг, а в душу.
Сколь же причудливо тасуется колода воспоминаний! Черные плохие перемежаются с хорошими красными, козырные тузы идут вместе с незначительнейшими шестерками… Как не вспоминать подлого Бонапарта, первого в шеренге ничтожных гениев, на выпечку коих столь щедр новый век? Как забыть ей тот съезд гостей в бесснежном ноябре?
«Сын идет против отца и способен не остановиться перед убийством, — сказал Филипп тогда, в день, прояснивший ей окончательно, сколько высоко сделалось его место в Ордене. — Отец идет против Божественного установления и пропасть его падения трудно измерима. Никогда еще за двести лет мы не становились перед столь сложным выбором пути. Между тем надлежит срочно установить нашу позицию».
Мы за последние двести лет… Ах, Филипп, Филипп, эко же ты врос в сию землю! Пряча невольную улыбку, Нелли огляделась по сторонам. Сколь мирным представилось бы зрелище сие со стороны! Гости, расположившись в креслах и на диванах, попивают кофий либо чай. Малютка играет на полу в раскрашенные чурочки, мальчик ломает заводного турку, верно, подаренного только что кем из прибывших. Впрочем — случайный сосед немало удивился бы: а где меж гостями дамы? И что-то многонько средь собравшихся духовных лиц, в том числе и самого простого виду — однако нимало не смущенных роскошью модной гостиной.
«У дьявола два кулака, — отец Иларион резко поднялся. — Нельзя забывать, что когда он предлагает выбор, он обманет в любом случае».
«Мы никогда не оставались в стороне! — протестующе воскликнул Никита Сирин, уж три года, как воротившийся на жительство в Россию. И ты туда же, друг-приятель. Право слово, те, кто пришел в Белую Крепость сам, чаще говорят сие „мы“, нежели рожденные в ней».
Споры, жестокие споры длились так долго, что вид собрания из почти обыденного сделался вовсе странен. Ну кто, право слово, кушает кофей за полночь? Впрочем, еще несколько часов — и сия картина вновь обретет самый естественный вид. Елена самое не понимала, отчего иронизирует в мыслях, когда происходящее столь серьезно. Серьезность эту понимал даже маленький Платон, хотя в какой-то момент ему, поди, и могло показаться, что взрослые надумали сыграть в чепуху на бумаге. Каждому достался узенький клочок оной, и каждый, начертавши не более фразы, свернул его в трубочку.
Платону же пришлось по просьбе отца обойти всех с красивым малахитовым кубком. Едва ли он это забыл, едва ли. Хотя бы потому, что то была первая в его маленькой жизни ночь без сна.
«Решенье единогласное, — изрек наконец отец Иларион. — Белая Крепость впервые отводит руку свою от правителей России. Господи, помилуй!»
«Ах, отчего матушка Екатерина не могла прожить еще ста лет?! — горько усмехнулся Сирин, но тут же оборвал себя».
«Платошка, ты пойдешь со всеми в храм или все же спать хочешь? — спросила Елена тихо, почти шепотом, боясь потревожить мрачную свинцовую тишину, сошедшую на собрание».
«Пойду, — взгляд больших детских серых глаз был очень серьезен. Почудилось ли ей, что он понял все?»
Но вот содеялось все, чему было суждено, и жизнь, как ни странно, не остановилась. Панна училась складывать буквы, а Платон — слагать вирши. Все заботы и трудности, связанные с детской, были ровно такими же, каких можно ожидать и во времена, когда сыновья не убивают отцов своих на ступенях к трону. Тем Елена и успокаивала сердце, сосредоточивши все силы душевные на детях. Платон рос и модничал, отдавая дань меланхолии. Панна всячески бегала уроков и малевала соковыми красочками столь самозабвенно, что Филипп решил приставить к ней по билетам настоящего живописца из Академии. Младенческие трудности сменялись ребяческими, ребяческие — отроческими. Сердечные боли, начавшие посещать Филиппа с той осени, вроде бы отступили.
Судьба оказалась щедра, несказанно щедра. Она подарила Роскофым десяток покойных лет, исполненных любви и взаимного понимания. Даже чуть поболе десятка. А после пошла волна новой беды, беды общей, никого не миновавшей. Беды, оборотившей Елену Кирилловну Роскофу в монахиню Евдоксию. Нет, о том она не станет вспоминать даже сейчас, особенно сейчас, когда она не Евдоксия, а Елена. Евдоксия может молиться там, где Елена умерла бы от душевной муки.
И вот, едва перестала она тревожиться о брате, сыне и дочери, как ползут грозовым облаком новые смуты. Нет, не ползут. Летят по бледнеющему небосводу кровавою кометой. Говорят, ночь несет близким вести. Видите ли вы сейчас оную красную звезду, дорогие мои?
Платон Роскоф спешил, очень спешил. С карьера на рысь он переводил лошадь только на время, необходимое, чтоб ее не загнать — ни минутою больше. Однако ж к царскому поезду он присоединился уже на тракте, ранним, слишком ранним для выезда столь важных особ утром.
Умножение свиты, явленное в его лице, прошло незамеченным. Молодежь еще не веселилась и не шутила по обыкновению, а поклевывала носами в седлах. Шторки в окнах карет, в коих ехали дамы и штатские, были по большей частью задернуты, словно кое-кто был не прочь, хоть и с меньшими удобствами, добрать прерванный сон.
Однако же спалось не всем. Вниманье Роскофа привлекла высокая фигура человека, опередившего немного авангард. Верней сказать, всадник то чуть опережал спутников, словно бы в нетерпении, то, чуть отдалившись, поворачивал и возвращался. Высокий его тракен редкой для прусских лошадей соловой масти беспокойно вскидывал голову, верно, чуя волнение наездника.
Приближаясь в очередной раз, он заметил Роскофа и вновь поскакал прочь — даже еще дальше, нежели в прежние разы.
Роскоф, не колеблясь, пустился его догонять.
— Я тебя ждал раньше, — молвил всадник, когда Платон Филиппович поравнялся с ним.
— Дорога подготовлена, Ваше Величество, — ответил Роскоф. — Мы своротим на оную, не доезжая Новгорода.