— И мне, Платошка, хочется порой послать Александра Благословенного псу под хвост, — прищуренные глаза Сабурова сделались весьма недобрыми. — Прости, скажу политесней, не хочется мешать ему пожать все, что сам же посеял. Еще б я этого не хотел. Орленок-то наш двуглавый оперился, пора бы ему полететь. И чем раньше он взлетит, тем лучше для Империи.
— Чем же ты врачуешь такие мысли, Роман Сабуров? — глухо спросил Платон Филиппович.
— Тем, что идут они от нашего с тобою человеческого разуменья. А мы клялись защищать то, что оному, по чести сказать, непостижно. Потому должно нам из-под себя выпрыгнуть, а сделать все, чтоб спасти нынешнего помазанника. Ну а сладим ли мы дело, на то, друг-племянник, Божья воля.
Расставшись в четвертом часу пополудни с Роскофым, Сабуров во главе небольшого конвойного отряда свернул со столичного тракта на хорошо наезженную проселочную дорогу. Вскоре вдали над нею показались высокие каменные шатры. Приближался Свято-Михайловский монастырь.
Немного спустя седой монах уже вел его по посыпанным сероватым песком дорожкам обители. Поручив своих сопровождающих заботам послушника, исполнявшего обязанности привратника, Сабуров отнюдь не расстался с украшенным несколькими печатями кожаным мешком, который сам нес в руках.
Миновав длинное странноприимное здание, монах провел Сабурова к стоявшим чуть подале небольшим палатам.
— Здесь никто не потревожит, ваше высокоблагородие, — молвил он, отмыкая дверь. Смиренно потупленная голова его спорила с молодецкой осанкою. Недавний солдат был узнаваем и в его манере разговора. — Даже окна гостинички нашей — и те на другую сторону глядят.
— Едва ль те, кого мне не надобно, окажутся средь ее постояльцев, — усмехнулся Роман Кириллович.
За дверью, что выходила на каменное крыльцо, оказались почти сразу три горницы, выходившие в общую переднюю. Две были спальнями, посередь них — не то гостиная, не то кабинет, с жестким деревянным диваном и простым столом.
— Постель застелена, свечи с огнивом вот, в шкапике, — монах озабоченно сновал по низкому помещению. — Умывальник сейчас пришлю парня залить. Не прислать ли сразу и нашей бражки со свежим хлебцем?
— Уволь, брат Тихон. Помню я вашу бражку! Мне между тем работать всю ночь.
— Бог в помощь.
— Не в службу, а в дружбу, свежую лошадь одному из моих людей, через час ему в столицу скакать. Да игумену шепни, что я прибыл.
Оставшись один, Сабуров швырнул свою ношу на столешницу и, словно бы медля браться за дело, обещающее быть долгим, подошел к единственному в горнице узкому окну. Небольшая часовня и несколько хозяйственных служб, сложенные из местного серого камня, явили собою открывшийся из него вид. Все несло на себе печать той холодноватой аккуратности, что свойственна военному кораблю либо казарме, словом, всем местам, где женским делом занимаются мужские руки. Не прибавляли уюта даже ровно высаженные осенние цветы — розовые, лиловые, желтые. На цветах, впрочем, внимание Сабурова задержалось лишь потому, что он не смог враз вспомнить их названья. Между тем Роман Кириллович куда как не любил что-либо забывать, даже самый пустяк. Звездное какое-то слово. Стеллы, что ли? Ну да, стеллы. [2]
Отворотившись с невольным вздохом от окна, Роман Кириллович столкнулся глазами с суровым взором Архистратига, слабо освещенного только что затепленной лампадкой. Осенив себя крестным знамением, четко и сосредоточенно, словно выполнял военный артикул, Сабуров сел к столу и, рванув край мешка, вывалил его содержимое на стол.
Кипа бумаг, пожелтевших и новехоньких, дорогой и дешевой фактуры, исписанных пером и карандашом, заполнила доску. Через несколько минут Роман Кириллович, засевший за них, уже не замечал, где находится. Не заметил он и вошедшего безусого послушника с бадейкой, что вскоре зашел наполнить рукомойник. Впрочем, по виду Роман Кирилловича как-то ощущалось, что не заметить вошедшего человека он может лишь там, где сам себе позволяет ощутить полную безопасность.
Из хаоса на столе потихоньку возникал порядок. Бумаги распределились полудюжиною неравных кип. Сабуров перекладывал, изучив, то одну, то другую, словно раскладывал сложный пасьянс.
Некоторые листы он откладывал, еле пробежав глазами по строчкам, к иным возвращался по нескольку раз.
«С поверхностными большею частью сведениями, воспламеняемыми искусно написанными речами и мелкими сочинениями корифеев революционной партии, не понимая, что такое конституция, часто не смысля, как привести собственные дела в порядок, и состоя большей частью в низших чинах, мнят они управлять государством.
Кажется, что наиболее должно быть обращено внимание на следующих людей:
1) Николая Тургенева
2) Федора Глинку
3) фон-дер Бриггена
4) всех Муравьевых, недовольных неудачею по службе и жадных выдвигаться
5) Фон-Визина и Граббе
6) Михайло Орлова
7) Бурцова».
Роман Кириллович самым неприятным образом скрипнул зубами. Ведь два с половиною года записка пролежала под сукном! Просто пролежала — и все, никто и не подумал ходу давать. А ведь каких трудов стоило добраться до этих бумаг, сколько времени ушло зряшно! Предатели они там все или идиоты? Верней всего — идиоты-предатели.
А это еще что такое?
«Ах, где те острова,
Где растет трын-трава
Братцы!
Где читают Pucelle
И летят под постель
Святцы.
Где Сперанский попов
Обдаёт, как клопов
Варом.
Где Измайлов-чудак
Ходит в каждый кабак
Даром».
Напротив фамилии «Измайлов» рвущий бумагу карандаш Романа Кирилловича начертал: «Который?» Дальше шло еще несколько листочков со стихотворениями, но глядеть их Сабуров не стал, сочтя за безделицу. Имен в оных больше не было, разве что Бонапарт-покойник промелькнул, но уж это, так сказать, аллегория. Поленился Платон, мог бы не совать лишней дряни.
А вот здесь Платон молодцом: по Пестелю все собрал в одну папку. Верно, думает, что диктатор и есть Пестель. Так ли оно, дьявол их всех разберет, да только сей мерзавец — особого калибра даже в сих рядах.
«У себя в Вятском пехотном подвергает солдат жестокому обращению, есть смертные случаи под наказаньями. После каждой смерти либо увечья видом и речами изображает сострадание, говоря, что-де злобствует не по своей воле, но исключительно ради повиновения Государю Александру Павловичу. Слова в точности: „мне, ребяты, так же больно вас калечить, как вам терпеть, да царь-отец иначе и меня не помилует“».