Вот, оказывается, какие окуляры у горя! Мелочь, все худое — мелочь! Что бы ты сказал сейчас, брат, верно ли я поступаю? Я не ждал этого. А ты… ты хотел уж было объявить свою волю после возвращения. Не успел.
Николай Павлович, словно во сне, словно откуда-то издали видел священника с листом в руках, отблеск свечей на тяжелых киотах, растерянные, бледные лица. Присяга продолжалась. Верно ли он поступил, верно ли?
Николай Павлович случайно столкнулся взглядом со своим адъютантом — молодым измайловским полковником Николаем Годеиным. Выражение откровенной горькой обиды, обиды будто не за него, а лично своей, читалось в глазах его как по книге. Что б там ни говорил Милорадович, а отнюдь не все хотят Константина. Дорогого стоит этот скрытый пыл личной преданности тому, кто отказывается от власти. Спасибо, Годеин. Мне легче теперь от того, что ты так страдаешь за меня.
Николай Павлович незаметно улыбнулся своему адъютанту.
— Это вы вырвали его у меня, вы!! [15] — Эти слова Якубович сопроводил зубовным скрежетом. В который раз за неделю произносил он одно и то ж — в разговоре со всяким, кто не отказывался его слушать. Подносил при этом руку к сердцу, где, всяк знал, лежал под сукном драгунского мундира полуистлевший приказ о выключении из лейб-гвардии Уланского полка и переводе на Кавказ, подписанный Императором. — Что мне было обещано?! Я сведу с ним кровавый счет, а затем мы поднимаем восстание на Юге! Я добился едва, чтоб отпустили меня в столицу на лечение — как будто ваши здешние хваленые медики хоть чем-то лучше наших армейских коновалов! Ради чего я ехал?! Разве эдак принято здесь — обманывать нас, кавказских героев?!
Сверкнув темными, навыкате, глазами, Якубович убрал теперь ладонь с сердца и столь же театрально коснулся черной повязки, перехватывавшей его лоб.
Круглолицый и круглоголовый князь Евгений Оболенский поморщился. Пахло от повязки дурно: рана Якубовича продолжала гнить.
«Что ж ты его так ненавидишь, крепкая твоя чрезмерно башка, — подумал он неприязненно. — Без него разве б ты стал героем? Что-то ты по доброй воле на Кавказ-то не рвался, брат. Куролесил себе вволю — то дебоши, то дуэли. Понятно, и у Александра терпенье лопнуло. Моветон, фанфаронишка, знать бы наверное: вправду ли у них там свое общество или цену себе набивает? А ссориться с ним нельзя, вдруг — и общество есть и сам Ермолов в нем?»
Оба сидели у Талона, ожидая заказанных одним устриц и бараньей ноги другим.
— Полно, Александр Иванович, — заговорил наконец Оболенский. — Кто ж виноват, что он удрать успел? Он же нежданно в Таганрог снялся, ты на Кавказе еще был.
— Ну и что с того, что удрал? Разве нельзя было переждать — чай, воротился бы? Я б ужо придумал, как отпуск-то продлить.
— Нельзя ждать было, никак нельзя! Есть люди, хоть мы и не знаем, кто сии, что жали на Александра-то, пусть, мол, обнародует, кто ему наследник. А тогда пропало дело, убивать бесполезно.
Оболенский оборотился все же на последних своих словах по сторонам. Зал был полупуст, стол их у дальней стены и вовсе безопасен в рассуждении праздного внимания. Чуть задержался его взгляд разве что на молодом щеголе, небрежно, словно картофель, убиравшем страсбургский паштет: отрежет жирный кусочек хлебной корки, задумается, манерно отхлебнет маленький глоточек шабли. Странно, отчего на балах ни разу этот красавчик не встречался? По виду бы должен.
Беседа с Якубовичем была Оболенскому не разбери поймешь приятна или неприятна в большей мере. Постоянным зловредным червем, точившим самолюбие молодого князя, была мысль, что не воевал он толком, хоть вполне мог бы. В шестнадцать-то годов воевали многие, да что уж там в шестнадцать, и в четырнадцать нюхали порох, и, случалось, в тринадцать. Даже Кондрат Рылеев и тот, пусть только в заграничный поход, пусть и не добыл славы, а все ж попал…
Рядом же с Якубовичем Оболенский словно вырастал в своих глазах. В шестнадцать лет не попасть на театр военных действий — одно, а до двадцати отсиживаться за печкою — уж вовсе другое.
— Ну а теперь-то, князюшка, теперь-то что получается? — Якубович доверительно понизил голос. Ярость его словно рукой сняло. — Что ж теперь делать-то станем? Ждали смуты, смуты нет. Уж вторая неделя пошла, как у нас новый Император — Константин-то Павлович. Скоро, поди, из Варшавы сам будет. Неужто нам надобно его ждать? Хоть какой-то шанс подняться, покуда дом-то без хозяина.
— Ни единого шанса, — Оболенский снова покосился на щеголя, теперь отиравшего губы салфеткой. Его все-таки раздражало, что по манерам и лондонскому платью выходило, что щеголь должен был хоть раз промелькнуть перед ним прежде, а вот память решительно сие отрицала. Иностранец? Да нет, русак и волоса русые. Вот ведь прицепилась досада. — Ни единого шанса, Александр Иваныч. Думали мы, будто Николай-то захочет за свои права побороться. Из первых же рук известно, что покойничек наш на него завещанье составлял.
— Так может он того, не знал?
— Эх, пустое. — Устрицы наконец явились, и Оболенский спрыснул первый кусочек живой слизи лимоном. Подцепил раздвоенною ложкой, с удовольствием гурмана всосал, облизнул губы. — Ну как он мог не знать? Оба адъютанта его — и Кавелин Александр, и Годеин Николаша — наши ребята. Уж они б ему сказали, ежели что! Да только нечего было говорить, они сами и донесли до нас, что знал. Превосходно все, подлец, знал! Так нет, слабаком оказался, не захотел на рожон лезть. А каков план был, Александр Иванович, каков план! Александр умирает, трон не пойми чей, волненье умов… А тут уж поднимать мятеж — милое дело. Все пшиком кончилось! Присяга по стране катится, тишь да гладь. Второй брат наследовал первому, третий ему присягнул… Беда! Обыграл нас Романов-третий, себя с носом оставил, лишь бы нам напакостить.
— А коли Константин того, тоже откинется? — теперь уже Якубович покосился на щеголя за дальним столиком. Впрочем, в отличие от Оболенского, лишь на одно мгновение: было совершенно ясно, что услышать из другого конца большой залы ничего нельзя.
— Смысла нет, — Оболенский вздохнул. — Даже если затевать всю канитель заново, с Константином, пропал мятеж. Помри Константин, тогда уж никто против Николая не выйдет — чистая игра, наследование законное, как ни кинь. Дрянь дело. Общества распускать мы, понятное дело, не станем. Затаиться придется, опять на дно уходить. Такие вот пироги.
— Эх, не погуляли. А я, стало быть, подлечусь еще маленько да обратно в горы. Обидно.
— Ничего, станем дальше думать.
На некоторое время оба сотрапезника занялись едой.
— Недурна баранина, — оценил Якубович. — Хотя я, признаюсь, с горской кухней приобвыкся, для меня остро, да не пряно. Горцы в баранине знают толк, как никто. А все ж обидно, что я, боевой офицер, да вынужден мелочиться, не решусь, вот, лишний раз себе страсбургского пирога заказать, как вон тот юнец. Все Александр виноват! Ишь, молоко на губах не обсохло, а туда же — подавай ему лучшее!