Таща за собой стонущего Хута, он двинулся в том направлении.
Это была керосиновая лампа на полу кухни не далее чем в шести футах. Мерцание ее на глазах ослабело и исчезло, но Паха Сапа все же успел разглядеть лица сидящих вокруг лампы — только лица, тела оставались в темноте, и заляпанные грязью одежды были не видны: лица худого как жердь фермера с усами щеточкой и его еще более худой жены, трех их детей и широко распахнутые глаза Линкольна Борглума и Реда Андерсона. Они все сгрудились вокруг едва мерцающей лампы на полу, словно средневековые идолопоклонники вокруг какого-то священного артефакта.
У широко распахнутых глаз было время, чтобы выразить удивление, вызванное появлением Паха Сапы и Хута в наполненном воем пространстве, после чего лампа моргнула и погасла окончательно. В воздухе не хватало кислорода, чтобы поддерживать горение.
Паха Сапа прошептал: «Ваштайхесету!» («Хорошо, пусть так и будет!») — и рухнул на потрескавшийся и съехавший желтый линолеум. У него перехватило дыхание.
Час спустя оглушающий, неутихающий шум перешел в звериное ворчание. Лампу снова зажгли, и пламя не погасло. Жена фермера сняла со стола еще одну лампу и зажгла ее. Теперь свет проникал на шесть-восемь футов в роящийся мрак. Но монстр снаружи продолжал стучать, рычать, колотиться в дверь и окна, забитые досками, требовать, чтобы его впустили.
— Эй, ребята, хотите пить? — прокричал фермер.
За всех ответил безмолвным кивком Линкольн Борглум, чьи прежде светлые глаза теперь покраснели. Паха Сапа понял, что лежит на боку и его платок давно уже душит его. Он сел и прислонился спиной к буфету. Хут стоял на четвереньках, опустив голову, как больная собака, и поскуливал в тон усиливающемуся или утихающему реву и стону ветра.
Фермер встал, оступился, пошатнулся и подошел к раковине. Паха Сапа уже мог видеть на расстоянии шести, восьми, десяти футов, и его глаза дивились сумрачной ясности.
Фермер нажимал, нажимал и нажимал рычаг насоса у раковины.
«Нет, — подумал Паха Сапа, — насос не может работать теперь, когда мир вокруг уничтожен».
Фермер вернулся с одной-единственной чашкой, наполненной водой, и пустил ее по кругу — глоток на каждого, начиная с детей, потом четыре гостя, потом его жена. Когда чашка вернулась к нему, она была пуста. Он, казалось, слишком устал, чтобы вернуться и наполнить ее еще раз.
Тридцать или сорок минут спустя — Паха Сапа руководствовался своим чутьем; его часы остановились в первые минуты пыльной атаки — рев стал слабее, и фермер с женой пригласили четырех гостей к обеду.
— Боюсь, что в основном овощи. И индеец тоже приглашается.
Это проговорила страшноватая на вид жена фермера.
И опять за всех ответил Линкольн Борглум, но только после того, как очистил рот от грязи и комьев земли:
— Мы будем вам очень признательны, мадам.
И после минутного молчания, когда никто — кроме детей, которые отползли в темноту, чтобы заниматься тем, чем они собирались заниматься, — еще и не пошевелился, снова заговорил Линкольн:
— Слушайте, а может, вам нужны два здоровенных двигателя с подводной лодки?
Паха Сапа улыбается, повиснув в обжигающей скальной чаше августовского света и жары. Он находится под намеченным вчерне носом Авраама Линкольна. Нос дает небольшую тень, по мере того как день, окутанный синеватой дымкой, склоняется к вечеру. Паха Сапа устанавливает последние заряды. Уже почти подошло время четырехчасового взрыва, нужно только, чтобы люди спустились с каменных голов.
И тут улыбка сходит с лица Паха Сапы: он вспоминает, как схлынул его восторг год назад, когда он понял, что никакие бури, насланные существами грома, а может быть, и самим Всё, Ваканом Танкой, не изгонят вазичу из мира вольных людей природы.
В конечном счете это придется сделать ему самому.
Президент Рузвельт будет здесь всего через несколько дней, в следующее воскресенье, к открытию головы Джефферсона.
Паха Сапе нужно столько всего сделать, прежде чем он позволит себе уснуть.
Август, 1876 г.
Наступает и проходит одиннадцатый день рождения Паха Сапы, но мальчик слишком занят: он, спасая свою жизнь, торопится по равнинам к Черным холмам и к своей ханблецее, которая должна ознаменовать эту дату, хотя он и не заметил бы ее, если бы остался в деревне.
Сильно Хромает посоветовал ему скакать с двумя лошадьми по ночам, а днями, если нужно, прятаться от Шального Коня и его людей, но пока этого не требуется. В полночь того дня, когда он покинул деревню, начался дождь, и не перестает, и не перестанет. В течение трех дней он льет и льет, сопровождаемый громами и молниями, которые заставляют Паха Сапу держаться подальше от тех немногих деревьев, что растут по берегам ручьев, и ежиться на скаку; даже днем видимость не превышает сотни футов, потому что над пропитанной влагой прерией колышется серый занавес дождя.
Паха Сапа едет и ночью и днем, но медленно, и он весь промок. Никогда за свою короткую жизнь Паха Сапа не видел, чтобы Луна созревающих ягод была столь влажной и дождливой. Обычно последний месяц лета такой сухой, что табуны коней никогда не отходят от речушек, в которых почти не остается воды, а кузнечики плодятся в неимоверном количестве, поэтому, прогуливаясь по высокой хрупкой коричневатой траве, приходится идти по волнам скачущих насекомых.
Сейчас, по прошествии трех бессонных дней и ночей почти без еды, терзаемый постоянным страхом Паха Сапа проникся абсолютным отвращением к себе. Любой воин его возраста в состоянии найти убежище и развести костер даже при таком дожде; кремень и кресало у него действуют — высекают искры, но он не может найти ничего сухого, чтобы поджечь. И убежища он не может найти. Известные ему неглубокие пещеры и свесы расположены по берегам рек, но теперь они залиты водой, поднявшейся на три или более фута. Хотя тюки с одеждой и всякой утварью тщательно увязаны в несколько слоев вывернутых наизнанку шкур, они пропитались водой. В течение нескольких часов каждую ночь он ежится под одной из лошадей, кутаясь в два одеяла, но от них промокает еще больше и еще сильнее падает духом.
А ко всему этому еще и голоса.
Голос мертвого вазикуна теперь еще назойливее, он становится громче, стоит несчастному мальчику попытаться уснуть. За те несколько дней, что прошли с того момента, когда Паха Сапа прикоснулся к Шальному Коню и принял его воспоминания, — иногда Паха Сапе кажется, что совершенное над ним насилие было равносильно тому, как если бы на него мочились и заставляли пить это, — от трескотни и бормотания чужих воспоминаний мальчик заболел.
Воспоминания Шального Коня не так бесцеремонно-навязчивы, как ночная болтовня призрака, но тревожат мальчика гораздо сильнее.
Эмоции переполняют Паха Сапу. Он прожил всего лишь одиннадцать не богатых особыми событиями лет, тогда как Шальному Коню, который обрушил свои воспоминания на агонизирующий мозг Паха Сапы, этим летом должно исполниться тридцать четыре, и каким-то образом, несмотря на его внутреннее сопротивление, видение Паха Сапы простирается на год или два вперед, вплоть до смерти Шального Коня от штыка.