Обитель | Страница: 172

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– …Это не хозяйствование, а череда провалов! – всё более горячась, утверждал Моисей Соломонович, как-то по-особенному, округло, выделяя букву “в”.

– Врёшь! Врёшь! Многое было сделано, контра. Тебя бы первого хлопнуть надо! – глухо пролаял сверху Горшков, подслушавший разговор.

Моисей Соломонович стремительным движением снял очки. Он будто верил, что если ему без очков видно плохо – то и его самого не заметят.

Горшков торопливо слез с верхних нар, желая потрясти Моисея Соломоновича за грудки, но увидел Артёма, который только и дожидался чего-нибудь такого, и просто выложил свои матерные запасы, ругаясь гадко, обильно, натужно.

Артём слушал, раскрыв рот, а потом начал кривляться лицом, дразня Горшкова и как бы дирижируя его речью при помощи гримас, языка и носа.

Горшков, побагровев, устремился к дверям, будто собираясь уйти. Погрохотал своими костями там о железо и, кося припадочным глазом, вернулся назад, к маленькому зарешеченному окошку, до которого не доставал: пытался надышаться.

Ещё несколько минут от Горшкова во все стороны шёл жар: как если бы он был кастрюлей с кипящим, но уже прокисшим борщом.

Моисей Соломонович пересел на место отсутствующего Кучеравы и затаился.

…До ужина Артём подрёмывал: ему всё время снилась холодная, просоленная вода, и он испытывал ровное и тёплое удовольствие от того, что больше никуда не плывёт.

– А чего Кучерава? – спросил Ткачук надзирателей, внесших чан с баландой. – Отпустили?

– Кучераву закопали уже, – ответили ему.

Все замолчали.

За минуту словно бы изменилась температура в камере.

Ели медленно, стараясь не издавать никаких звуков.

Кончились любые разговоры, каждому осталось его тягостное одиночество.

У Санникова длинно запели в животе кишки.

Артём вдруг понял, что у него тоже кончились силы на злорадство. Его вдруг охватило мутное томление.

Сначала дожидался своей очереди на Секирке – но там всё ясно: дальний изолятор, простые лагерники – кому они нужны, выкоси половину, новые вырастут. Но теперь попал сюда – и всё заново.

Кто мог предположить, что администрацию тоже будут отщёлкивать.

…Артём лежал, и тело его маялось. Появилось ощущение, что кости стали ломкими, слабыми – ничего такими руками не схватишь, далеко на таких ногах не уйдёшь, шея голову не держит.

Он улёгся набок, лицом к стене – с намерением уснуть, но лежал бессонно, скучно уговаривая себя: может, всё-таки встанешь? Ещё как-то поживёшь? Насладишься напоследок?

Всё это было глупо: насладиться – чем насладиться? Брожением по камере среди дурно пахнущей мрази?

“Неужели тебя зароют с ними заодно, Артём? В одну могилу? У нас будут общие черви?” – спрашивал себя непрестанно.

Он думал, что хоть тут, среди чёрных околышей, всё будет понарошку, а оказалось – и для них всё по-настоящему.

“Сколько же раз меня убивали? – слёзно жаловался Артём. – Не сосчитать! Меня зарезали блатные. Меня сгноили на баланах. Меня забили насмерть за чужие святцы. Меня закопали вместе с заговорщиками. Меня застрелили на Секирке. Меня затоптали лагерники, не простив изуродованный лик на стене. Меня ещё раз застрелила в лодке Галина. Меня утопило море, и то, что мама гладила по голове, съели рыбы. Я медленно умер от холода и от голода. С чего бы мне опять умирать? Больше нет моей очереди, я свою очередь десять раз отстоял! Господи!”

Не увидел, не услышал, а каким-то озверевшим чутьём почувствовал, что опять вернулась крыса. Открыл глаза: да, тут.

Хлеб с ужина был при себе – Артёму вообще есть не очень хотелось последние дни: он питался по привычке, впрок, не думая, хочет или нет.

Бросил крысе весь кусок: жри, тебя-то никто не расстреляет.

Закрыл глаза. Крыса разумно управилась с угощением: что-то съела, остальное унесла.

Артём слышал её копошение, но глаза не открывал.

Мысли его начали путаться, он засыпал на минуту-другую-третью, вздрагивал, просыпался, открывал глаза, пытался вспомнить, о чём только что думал, ничего, ничего, ничего не помнил…

…В очередном мгновенном сне вдруг увидел сам себя сверху: он был обнажён – хотя так и спал в тюленьей куртке и ватных штанах, от жары не уставая.

“Надо возвращаться назад, сейчас моё тело проснётся”, – просил себя Артём и старался упасть в свою плоть, в свой скелет, неловко валясь спиной назад, рискуя не попасть, промахнуться, – одновременно ему мешало и мучило другое кромешное ощущение, он никак не мог рассказать о нём вслух, будто на этих словах окончательно онемел.

Наконец, совершая неимоверные усилия, сказал, выдавливая из себя, как из камня, каждое слово:

– Бог здесь голый. Я не хочу на голого Бога смотреть.

Бог на Соловках голый. Не хочу его больше. Стыдно мне.

…Упал в собственное тело, очнулся, поймал себя на том, что видел не Бога, а собственного отца – голым – и говорил о нём.

Зажмурился, зарылся подбородком в свою куртку, снова уполз в свой полуобморок.

Было заполошно, было нервно.

Бог отец. А я отца убил. Нет мне теперь никакого Бога. Только я, сын. Сам себе Святой Дух.

“…Пока есть отец – я спрятан за его спиной от смерти. Умер отец – выходишь один на один… куда? К Богу? Куда-то выходишь. А я сам, я сам спихнул со своей дороги отца и вот вышел – и где тот, кто меня встретит? Эй, кто здесь? Есть кто?..”

Прислушался сквозь ночной, дремучий сон: никого.

“Бог не мучает. Бог оставляет навсегда. Вернись, Господи. Убей, но вернись”.

Покаяния отверзи мне двери, Жизнодавче.

Бесшумно появилась даже не рука, а огромный палец – и раздавила клопа.

* * *

Под самое утро Артёму явился ангел – положил руку на грудь и пообещал, что всё будет хорошо: ничего с тобой не случится.

Вернее, он ничего не обещал, и лица его Артём не видел – но знал точно, что это вестник, пришедший сообщить: судьба твоя пока ещё тепла, милый мой.

Артём проснулся, почувствовал на груди, ровно посередине, горячий след – и заснул несказанно крепко и спокойно – он так даже на Лисьем острове не спал.

Открыл глаза – камера показалась большой, солнечной, просторной. Внутри сердца была неслыханная свобода.

Ничего не придумывая нарочно, движимый стихийным чувством дерзости, Артём рывком встал с нар – было, наверное, около шести утра – и в два шага оказался у нар Санникова.

Сложив губы бантиком, Артём изобразил истошный звонок прямо в ухо спящему:

– Бззззззззинннь! Динь-динь-динь! Санников! Пора на урок! На выход с вещами!

Санников вскочил, как ошпаренный.