Обитель | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Блатной догадался и продолжил более сдержанно:

– Там бабий лазарет, – блатной показал пальцем вверх. – Есть бабы рублевые, есть полтинишные, есть пятиалтынные. Местный монашек может сделать тебе встречу. Полтину ему, полтину мне – я посторожу, а после тебя попользуюсь. И на бабу – уж какую выберешь.

– У меня нет денег, – сразу сказал Артём.

– А чё есть? – спросил блатной и даже чуть подцепил Артёма за рукав двумя пальцами, измазанными к тому же ягодным соком.

– Убери руки-то скорей, – сказал Артём ласково.

Блатной убрал, чуть медленней, чем надо, но тут же предложил:

– А в картишки?

Артём даже не ответил: по коридору несли нового больного, носильщики – знакомые лица; двенадцатая рота вновь обеспечила пополнение лазарета.

Впереди шёл монах, указывал дорогу. Лажечникова – по виду натурально неживого – тащили Хасаев с напарником и кто-то третий, всё время загораживаемый монахом.

Вот уж кого Артём не ожидал увидеть – но он явился, Афанасьев. Мало того, когда, семеня, держась за край попоны, на которой лежал бессознательный Лажечников, проходил мимо, подмигнул. Морда невыспавшаяся – опять, поди, в карты с блатными играл.

Сзади всю эту процессию подгоняла пожилая медсестра.

– Тебя хотел повидать! Навязался к чеченам в помощники! – прошептал Афанасьев, выйдя из палаты. – Сюда ж не прорвёшься. Но местные фельдшера таскать больных не хотят – поэтому… Что у тебя? Так били – а у тебя только нос распух да нитки вот на виске! Зашили?

– Зашили, – повторил Артём, пытаясь раскачать в себе неприязнь к этой рыжей твари, и всё никак не получалось.

Афанасьев схватил себя за чуб, привычно как бы пробуя на крепость свою голову: не слетит ли, не сорву ли.

– “Не по плису, не по бархату хожу, а хожу-хожу по ост-рому ножу…” – пропел Афанасьев, с нежностью глядя на Артёма.

У Артёма против его воли промелькнуло: “Нет, не он, нет…” Артёму будто бы хотелось уговорить самого себя, притом что хитрить тут было нечего: Афанасьев сбросил святцы, а кто же ещё.

– Идём, Афанас, – позвал Хасаев.

– Ага, сейчас приду, – не оглядываясь, ответил Афанасьев.

– Они казака? – спросил Артём, показав глазами на чеченцев.

– А кто же, – ответил Афанасьев с деланой строгостью и тут же решился спросить: – Ты, наверно, думаешь, это я тебе святцы? Артём, Богом клянусь…

Артёма вдруг осенило, как всё это закончить:

– Афанас, а дай рубль взаймы? А лучше два.

Так бы Артём ни за что стрелять не стал – не было привычки, но в эту минуту показалось простым и даже спасительным.

Афанасьев с удовольствием дал и напоследок ещё раз подмигнул.

– Я приду ещё! – сказал, схватив себя за чуб.

– Ага, – ответил Артём. – Только не тащи больше из роты никого. Тут уж коек свободных нет.

Очень довольный шуткой и ещё, кажется, тем, что отдал два рубля, Афанасьев захохотал.

– Эй, – с полдороги Афанасьев вернулся. – Вот ещё рубль, держи. Пожрать себе купишь…

* * *

Лажечников очнулся, но говорить не мог, только моргал и дышал. Из бороды его вырвали несколько клоков, и на челюстях кровянила содранная кожа. Мохнатые брови казака встали почти дыбом, будто от ужаса. Смотреть на него было тяжело.

– Может, пить? – спросил Артём у Тимофея Степановича.

Пожилая медсестра прогнала Артёма:

– Иди на своё место, без тебя знают, всё дадим.

Он ушёл, влез под покрывало, там вскоре настигли мысли горячие и нудные: что значит одно приключение в душевой для такой молодости.

Не выдержал, выбрался на свет. Вынул из кармана мятый рубль и любовался на него с тем чувством, как будто это была картинка с обнажённой девицей.

Рубль сулил ошеломительную и долгожданную радость – такую огромную, что её едва могло вместить сознание.

“Тёмная? Русая? Рыжая? – лихорадочно думал Артём. – Какая будет? За рубль может быть очень красивая… Волосы кудрявые или прямые? И что – её можно совсем раздеть? Снять всю одежду?”

На рубле было написано: “Лагерь Особого Назначения ОГПУ”. Ниже: “Расчётная квитанция”. Ещё ниже: “Принимается в платежи от заключенных исключительно в учреждениях и предприятиях Лагерей Особого Назначения ОГПУ”.

“Почему ничего не написано про платежи рублёвым красавицам?” – дурачился Артём.

Правду сказать, ему было немного стыдно, но эта долгожданная, звериная радость – она была куда сильнее, она оглушала так, что сознание иногда словно бы уходило под воду.

“Потом, разве ей не нужен рубль? – отчитывался перед собой Артём, трогая нитки на виске. – Её же никто не принуждает, верно?”

Батюшка-побирушка, пользуясь тем, что владычка Иоанн задремал, вновь пришёл к дивану Артёма – тот поспешно спрятал рубль в карман.

Видя неприветливое настроение Артёма, батюшка начал толкать дремлющего Филиппка:

– Не осталось с обеда хвостика селедочного? Очистков от картошечки, может?

– Уйдите, батюшка, нету, сами голодны, – жалостливо, в отличие от многих других, просил Филиппок, но именно на него батюшка и осердился.

– “Сами голодны…” – передразнил он. – Ничего, ничего. Была бы свинка – будет и щетинка.

– О чём вы таком говорите, батюшка? За что корите? – слезливо жаловался Филиппок, но его уже не слушали.

Батюшка-побирушка лишь на первый взгляд мог показаться душевнобольным: нет, при внимательном пригляде становилось ясным, что он скорей здрав – и уж точно не дурнее любого лагерника. Речи его служили тому порукой.

Нередко батюшку угощали, особенно когда поступали новые больные из тех рот, где жизнь была получше и платили порой двойные, а то и тройные зарплаты, – мастеровые из пятнадцатой роты, канцелярские из десятой, спецы из второй. И тогда он становился точен в словах и наблюдателен.

Звали его Зиновий.

Особенно батюшка любил сахарок.

Больные лагерники – в первую очередь из числа верующих – тянулись к нему, пока не знакомились с владычкой Иоанном и не переходили в другой, так сказать, приход.

Батюшка Зиновий очевидно ревновал.

Лицо у него было неразборчивое, как бы присыпанное песком и маленькое, словно собранное в щепоть. Волосы – редкие, русые, длинные, безвольные.

Докучливое его побирушничество легко сменялось в нём дерзостью и брезгливостью – особенно в отношении тех больных, что ни разу его не угощали и не собирались в дальнейшем – видимо, Филиппок к таким и относился.

Впрочем, любого насилия батюшка-побирушка опасался и, если возникала угроза сурового воздаяния, – сразу отступал и затаивался.