— Доктор Хаузнер, — подсказал я.
— Доктор, значит? — Эйхман усмехнулся. Зубы у него с тех пор лучше не стали, отметил я. Несомненно, его забавляло, что он знает: никакой я не доктор. — Полезно, что рядом будет медик, правда, Геллер?
— Да, верно. — Геллер закурил. — Я тоже всегда хотел стать врачом. Ну, до войны то есть. — Он грустно улыбнулся. — Теперь уж наверняка никогда не стану.
— Вы еще молодой, — возразил я. — А когда человек молод, возможно всё. Уж поверьте. Я и сам когда-то был молодым.
Но Эйхман покачал головой.
— Это утверждение было верным до войны. В Германии было возможно всё. Да. И мы доказали это миру. Но не теперь. Боюсь, теперь это перестало быть правдой. Не сейчас, когда половиной Германии управляют варвары-безбожники. Согласны, отец? Объяснить вам, господа, что такое на самом деле Федеративная Республика Германия? Мы — окоп для укрытия на передовой новой войны. Войны, которую ведут…
Эйхман оборвал себя и улыбнулся:
— И чего это я разошелся? Какое это теперь имеет значение! И само „сегодня“ тоже не имеет значения. Для нас „сегодня“ существует не больше, чем „вчера“. Для нас есть только „завтра“. Надежда — вот все, что у нас осталось.
Монастырское пиво действительно было отменное. Называлось оно „траппистское“, и варили его в строго соблюдаемых условиях и только монахи-бенедиктинцы. А другое их пиво называлось „Шлюкерармер“ и было медного цвета с белой, цвета сливочного мороженого, пеной. У этого вкус был сладковатый, отдающий шоколадом, и крепость, опровергающая его аромат и происхождение. Гораздо легче было представить, что пьют его американские солдаты, а не богобоязненные монахи-аскеты. Американское пиво мне пробовать тоже доводилось. Только страна, где когда-то был сухой закон, могла варить такое — не пиво, а крепленая минеральная водичка. И только в такой стране, как Германия, способны варить пиво такой крепости, что оно заставляет монаха рисковать тем, что Лютер приколотит свои девяносто пять тезисов на дверь храма в Виттенберге. Так сказал мне отец Бандолини, и только по этой причине он предпочитал вино.
— Если спросите меня, то вся Реформация и случилась из-за крепкого пива, — высказал он свое мнение. — Вино — вот самый подходящий напиток для католика. От него люди становятся сонными и дружелюбными. А от пива, наоборот, все задираются и кидаются спорить. Посмотрите на страны, где пьют много пива. Там почти все — протестанты. А страны, где пьют вино? Католики.
— А как же русские? — спросил я. — Они пьют водку.
— Это спиртное помогает человеку обрести забвение, — сказал отец Бандолини, — но с Богом оно никак не связано.
Однако все это было менее интересно, чем то, что он сообщил мне чуть позже, а именно: грузовик с монастырским пивом отправляется в Гармиш-Партенкирхен уже сегодня, и я могу ехать.
Я захватил пальто и пистолет, но сумку с деньгами решил оставить у себя в комнате. Ключ от двери у меня имелся, и мне все равно придется возвращаться за моим новым паспортом. Я пошел за отцом к пивоварне, где уже грузили ящики с пивом.
На стареньком двухцилиндровом „фрамо“ ехали двое монахов. У обоих — явные признаки пристрастия к перевозимому грузу — пиву. У бородатого отца Штойбера пузо было с мельничный жернов, а дородный отец Зихофер походил на обожженный в печи бочонок. В кабине грузовика хватало места для всех троих, только если мы одновременно выдыхали воздух и втягивали животы. Пока мы доехали до Гармиш-Партенкирхена, я стал чувствовать себя плоским, как сосиска на сэндвиче саксонского пастора. Но беда была не только в тесноте. Мотор „фрамо“ в пятнадцать лошадиных сил позволял ехать лишь со скоростью пешехода, к тому же мы частенько буксовали на покрытых льдом горных дорогах. Так что пришлось очень кстати, что Штойбер, служивший на Украине в самую суровую русскую зиму, был отличным водителем.
В город мы въехали не с севера, а с юга, по Гриземер-штрассе, в тот район Партенкирхена, где проживало большинство американцев. Монахи сказали мне, что груз они доставляют в отели „Элбзи“, „Хрустальные источники“, „Паттон“, в офицерский клуб и на лыжную базу „Зеленая стрела“. Они высадили меня на перекрестке Цугшпитце-штрассе и Банхоф-штрассе и, похоже, даже обрадовались, когда я сказал, что обратно в монастырь постараюсь добраться сам.
Я разыскал улицу со старыми виллами в альпийском стиле, где Груэн и Хенкель проводили свои последние эксперименты. Номер дома я вспомнить не мог, но отыскать виллу с рисунком лыжника на стене особого труда не составило. В отдалении я слышал приглушенные выстрелы — стреляли по тарелочкам так же, как и тогда. Единственная разница — сейчас земля была покрыта снегом. Сахарной глазурью снег обливал крыши пряничных домиков и все вокруг них. Никаких признаков „бьюика-родмастера“ Джейкобса; там, где он был припаркован, громоздилась лишь куча лошадиного навоза. В городе я видел сани, и рассчитывал, что смогу нанять кого-то, чтобы добраться в Мёнх, после того как закончу разведку на вилле.
Что, собственно, я рассчитывал найти там, я и сам толком не знал. По содержанию моего последнего разговора с Эриком Груэном трудно было угадать, уехал он и остальные из этого района или нет. Но очень может быть, что они все еще тут: вряд ли они ожидают, что я улизну из Вены так скоро. Вена — город закрытый, и вырваться из него непросто. Насчет этого Груэн был прав. И все-таки он конечно же соображал, что деньги, которые он дал мне как компенсацию, весьма облегчат мое возвращение в Гармиш. Но даже если заговорщики еще здесь, то, уж конечно, предприняли какие-то меры предосторожности. Я крепче стиснул пистолет в кармане и двинулся вокруг дома заглянуть в окно лаборатории. Очень удачно, что в Вене я купил высокие ботинки и гетры: я утопал в снегу по колено. А вокруг Мёнха снега навалило наверняка еще больше.
Свет в окнах виллы не горел. И в лаборатории тоже было темно. Я старательно расплющил нос о стекло и смог разглядеть даже кабинет за двойными стеклянными дверьми. В кабинете — тоже никого. Выбрав подходящее полено из аккуратной поленницы под балконом, я огляделся: какое бы окно половчее разбить. Сугробы снега позади меня заглушили звон разбитого стекла. Глубокий снег — лучший друг взломщика. Осторожно я отломил острые осколки, оставшиеся в раме, просунул руку, поднял задвижку, открыл раму и забрался внутрь. Под ногами у меня захрустело стекло, когда я спрыгнул на пол лаборатории. Все тут оставалось в точности, как было в тот раз.
Я подошел к стойке. Комары обеспокоенно замельтешили, когда я положил ладонь на стеклянную стенку их обиталища — проверить, насколько она теплая. Оказалось, им в самый раз, то есть даже жарче, чем в комнате. Комарики чувствовали себя лучше некуда. Но поправить это легко. Я отключил нагреватели, поддерживающие жизнь этих смертоносных насекомых. Еще и ледяной воздух врывается через разбитое окно — так что все они подохнут через несколько часов.
Я открыл и задвинул за собой обе стеклянные двери, проходя в кабинет. И сразу понял — я не опоздал. Рядом с пресс-папье, в центре стола лежали четыре новехоньких американских паспорта. Взяв один, я раскрыл его. Женщина, которая была известна мне как фрау Варцок, жена Груэна, теперь превратилась в миссис Ингрид Хофман. Я заглянул в другие. Генрих Хенкель стал Гасом Брауном. Энгельбертина — миссис Бертой Браун. А Эрик Груэн видоизменился в Эдуарда Хофмана. Я начал было списывать новые имена. А потом попросту сунул все четыре паспорта себе в карман. Без них этим мерзавцам никуда не уехать. И без билетов на самолет — они тоже лежали на столе. Я взглянул на дату, время и место назначения. Мистер и миссис Браун и чета Хофман улетали из Германии сегодня вечером. Все билеты взяты на полуночный рейс до базы ВВС Лэнгли в Виргинии. Все, что мне требовалось, — сидеть тут и ждать. Кто-то — возможно, Джейкобс — непременно скоро явится, чтобы забрать билеты и паспорта. А когда он придет, я заставлю его отвезти меня в Мёнх, где, загнав в