Все закивали, забормотали, что, мол, все правильно, все хорошо. Что-то заставляло видеть в Катерине Николаевне человека, умевшего владеть аудиторией. Может, учительница в прошлом?
— Ну так вот… Вы, наверное, знаете, что в этих местах русского населения и не бывало. Русские селились во влажных местах, где можно вести земледелие. А хакасы селились там, где лучше разводить овец и лошадей. Тут, возле Плуг-Холя, были зимники. Что такое зимники, вы знаете?
— Не очень…
— Это зимние пастбища. Тут и зимой пасли скот, и жили тут богатые люди. Много богатых людей. Тут столько всегда было скота, что его из степи отгоняли в тайгу. Зимой в тайге пасти нельзя, а летом очень даже можно, и еще в войну так приходилось поступать. Плуг-Холь — это же не просто озеро. Возле озера были всегда зимние пастбища.
— А сколько скота здесь кормилось?
— Коней… русские говорили, что тысяч до десяти. Овец… не знаю.
— Русские говорили? А хакасы?
— А хакасы коней не считали. И овец не считали. Говорили примерно так — «отара овец» или — «большая отара». А если продавали, только тогда — «примерно тысяча овец». Знаю только то, что здесь в зимнее время собирались стада из трех районов. Летом их пасли в разных местах, а на зиму сгоняли сюда.
— Тут снега было мало или из-за озера мягкая трава весь год росла?
— И то, и другое. Почему-то снег лежал тут меньше, в январе и феврале сдувало его, и трава вырастала возле озера раньше. Летом приходилось отгонять, потому что очень много скота было. Я сама в войну пасла в тайге скот, потому что его было много… Важно было летом попользоваться еще и лесными пастбищами. Времена жестокие были, суровые. Бывало, за плохую работу попросту плеткой лупили. Я молодая была, случалось, и мне доставалось.
Катерина Николаевна усмехнулась, а Володя просто не в силах был представить, что можно было ударить эту умную, уверенную в себе женщину — молодая она там или старая.
— Но тогда и тайга, и степь была! Этой степи вы не увидите — ковыли по грудь, по шею. Овцы пасутся — их почти и не заметно, только спины торчат.
— Нет, на фотографиях я такую степь видел… — вмешался Володя. — На фотографиях, скажем, сороковых годов.
— То-то и оно, что сороковых… Вы, простите, с какого года?
— С пятьдесят восьмого.
— Ну вот, вы еще младенцем были, как все это кончилось. До освоения целины можно было посмотреть на степь. А теперь, после целины, степи-то нет. Как степи стали распахивать, за несколько лет ветры всю почву унесли. Какая же степь — без почвы?! Места без почвы американцы называют «дурные земли», по-ихнему — «бэдлэнд». Совсем другие растения появились. Где росли ковыли, вырос теперь бурьян. Раньше бурьян рос только на помойках, теперь растет по всей степи… по бывшей степи. Теперь это уже не степь, а та же самая помойка, и жить там не могут ни дикие животные, ни бараны. Если бараны этот бурьян и едят, то переварить все равно не могут и помирают. Приходится пасти их в тайге — уже не потому, что нужны еще и эти пастбища, а потому, что других нет. Ну, или можно из Красноярска привозить комбикорма. Так что вот вам причина, молодые люди, — погубили степь…
А вертячка — это следствие, потому что, когда Советский Союз кончился, начались рынок и демократия, сразу комбикорма сюда перестали возить. Стали бараны есть то, что растет на помойке, и стали, естественно, дохнуть. Вас это удивляет, молодые люди?
— Не особенно.
— Ну вот, вроде и разобрались, — засмеялась Катерина Николаевна, — а чаем я вас и правда вечером напою, когда вы домой пойдете.
А Володя невольно вспомнил другого старика, еще недавно жившего очень далеко отсюда, в огромном европейском городе. Отцом этого старичка был поэт Николай Гумилев, которого иные сравнивают с Лермонтовым и с Пушкиным, а матерью — Анна Ахматова. Этот старик, не без умысла названный Львом (чтобы получился Лев Николаевич, как Толстой), был несравненно богаче и знатнее безвестной бабы Кати и жил не в маленьком домишке у соленого хакасского озера, а преподавал в университете и писал книги о хазарах, гуннах и тюрках, о возникновении и жизни народов всего мира и особенно Великой степи.
Но в чем-то главном он, Лев Гумилев, очень походил на бабу Катю… или она на него. Люди одного поколения, одной эпохи, они одинаково относились к людям, к их поведению, к земле.
Володя прекрасно помнил питерскую квартиру, маленького плотного старичка без передних зубов, беспрерывно смолящего «Беломор».
— Володенька, а там, в Хакасии, по-прежнему вся степь покрыта пасущимися овцами, как живым ковром?
— Нет… Лев Николаевич, мне рассказывали, так было раньше… давно.
— Вот! Вот! — закричал тогда Лев Николаевич тонким голосом, махая пальцем перед носом Володи. — Им мало было убить столько людей! Им надо было убить столько людей, чтобы потом убить еще и землю!
Катерина Николаевна вела себя несравненно сдержанней, но и она думала так же — коммунисты убили ее землю. И ее видение событий было хоть и спокойнее, но несравненно трагичнее: ведь Лев Николаевич видел этот живой ковер овец, когда отбывал ссылку в Хакасии. Для него это была прекрасная картина, полная глубочайшего смысла, но, в конце концов, только одна из тех картин, которые можно видеть в одной из частей его необъятной Родины. Потому что для него, сына огромной империи, и средняя полоса России, и Украина, и Прибалтика, и Кубань, и Дальний Восток — все это были части его родины. А для Катерины Николаевны убийство хакасской земли было убийством единственного места на Земле, где она была дома. Как сказал бы Лев Гумилев, ее «вмещающего и кормящего ландшафта».
И была в старухе спокойная усталость от жизни, готовность смириться с естественным ходом событий и с тем, что теперь будут делать новые поколения. Что-то в духе «мы свое дело сделали, теперь давайте вы, наше время прошло».
Во дворе мужик продолжал ремонтировать трактор, опять отшвырнул железяку и тяжело посмотрел.
— Ну и что узнали от старухи? У нее как с этим делом? С маслом в голове?
И выразительно покрутил пальцем у виска.
— Мы многое узнали. Например, мы не знали, что степи уже нет…
— А не только степи — ничего уже давно нет!
— Совсем ничего?! Ну вы же есть, и вот этот трактор тоже есть. Это уже не «ничего»…
Почему-то мужика успокоило, настроило на мирный лад это признание — что он и его трактор существуют. Щеки его порозовели, он даже выдавил из себя какой-то смешок.
— А мы что? Что мы можем? Жрем, что от прежнего осталось. Вот трактор… что с мехдвора совхозного осталось, то на него и ставлю. Кончится — и всему капец. У нас все спят и видят, как отсюда в город перебраться. Кто не уедет — тот помрет, верно вам говорю!
— Так что же будет, если все умрут или уедут?
— А ничего не будет! Пусто место будет, и хорошо!