Орина дома и в Потусторонье | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Девочки вошли воротами, Орина независимо поглядела по сторонам: людей не видать — и она, совершенно успокоившись, уверенно пошла к «своему» домику.

Двери, и входные и внутренние, стоят нараспашку: по стенам, на полу, и там и тут развешана, разложена и расставлена конская упряжь. Девочки потрогали хомуты, подергали вожжи и побежали к сараю в дальнем углу двора, где под навесом стояли телеги и сани, одноконные и пароконные повозки, дрожки и двуколки. У всех повозок оглобли, точно длинные рога, опущены к земле. А у стены валяется тележное колесо, середка которого в дегте — Миля, потрогав колесо, тотчас измазалась и вытерла пальцы о лист лопуха. Длинная полутемная конюшня, в которой хоть и пахло лошадьми, — пустовала: небось все кони на работе. Дети вышли из сумрака наружу — и Крошечка увидела возле колодца дедушку Диомеда, который, раскрутив ворот, переливал из колодезного цепного ведра в свое, свободное, воду и, расплескивая, понес к поилке. Тут и конюх заметил нарушительниц и грозно нахмурил брови. Орина, решившая оббежать дедушку Диомеда по дуге, схватила сестру за руку, а та уж изготовилась, собираясь заорать. Но конюх поставил ведро и подозвал их: дескать, нет ли у вас кусочка хлебушка? («Он голодный, этот дед?» — прошептала Эмилия, передумавшая кричать.) Хлеба, увы, не было.

— Да ладно, — сказал конюх, — он не шибко-то хлеб любит. Он по другой части. Пойдемте-ко, покажу вам вечного коня… Небось не видали такого?

Сестры замотали головами отрицательно.

Вечный конь стоял в маленькой конюшенке, примыкавшей к большой, — это был тот самый монгол Басурман, что зимой привез им телевизор. Конек был мастью в волосы Пандоры: глинисто-рыжий, мохнатенький, долгогривый, с огромной головой и маленькими злыми глазками. Миля решила погладить конька по горбатому носу, но Басурман ощерил тут такие зубы, что крикса охнула.

— Видали! — горделиво воскликнул дедушка Диомед. — Он еще за себя постоит. Нет, шалишь: рано еще Баску списывать… Я его надысь ковать водил, так сам Кузнец подивился его зубам, а уж Кузнец конских зубов повидал на своем веку, не то что вы! И вы не смотрите, что монгол с виду такой ледащий, он еще ого-го! Да. Басурман — герой трудового фронта, еще военного покроя конек. Всех своих сверстников пережил, да и младших — тоже. Все его товарищи давно-о на живодерне. А он все еще землю копытит. Хоть, правда, сейчас уж по лесной части не работает, а только по людской. Он без отдыха может сто километров пробежать, — дедушка Диомед задумался и прибавил: — А то и все двести… А от чего он вечный, я вас спрошу? Все от пищи. Питание у него было особое, лесное, так что еще маленько мы с ним прослужим… А то, вишь: передал нас директор Леспромхоза — в Лесхоз, мол, тут теперь работайте… А нам вы, дескать, уже без надобности, у нас-де нынче машины: МАЗы да КрАЗы, тьфу! и кони-де у нас все как на подбор, и конюхи им под стать, а вы, мол, кто такие? Э-эх! А что дальше, я вас спрошу? Куда дальше? Что дальше-то с вечным конем будет, да и… со мной?! А, девчонки? Ведь вы девчонки?

Тут дедушка Диомед, время от времени прикладывавшийся к фляжке, ухнул к ногам своего мохнатого конька, а Басурман фыркнул и осторожно, чтоб не наступить на руку конюха, переступил свежеподкованным копытом. Крикса не вынесла — заорала, и монгольский конек поддержал ее таким раскатистым «иго-го», что небось весь заречный Курчум всполошился, а конюх — так даже не ворохнулся. Орина опомнилась: конечно, бабушка-то давно уж воротилась, — схватила орущую Милю за руку, и сестры сломя голову помчались домой.

Крикса немедля стала жаловаться бабушке, купившей «подушечки»:

— Это Ил ка потащила меня на конный двол…

И Пелагея Ефремовна поступка Орины отнюдь не одобрила.

— Мы к нам заходили, в наш прежний дом… Где мы… вы в войну жили, — пыталась оправдаться Крошечка.

Но бабка Пелагея никаких оправданий слушать не хотела. Правда, до рукоприкладства все же не дошло, бабушка только со вздохом выдала выстраданное:

— Велика Федора — да дура, — и продолжила, поглядев на Милю, успевшую тайком, пока бабушка вытаскивала из сетки хлеб, сунуть за щеку «подушечку»: — Мал золотник — да дорог!

В Лесхоз на практику прибыли студенты лесного техникума из Литвы, расселили их по чистым избам; хотя изба у Пелагеи была одной из самых чистых, принимать литовцев — по давнему своему предубеждению — она отказалась. Дескать, погоди-ите, даст она вам жару — эта Литва! Крошечка с испугом и волнением поглядывала на золотоволосых великанов-литовцев, когда они шагали мимо окошек, направляясь в лес. Как будто березовый осенний лес стронулся со своего места — да целой рощей зашагал среди изб. А один великан вдруг остановился, увидав в окошке Орину, и подмигнул ей. Бабка Пелагея сплюнула и ядовито сказала:

— Пойди, Оринка, к ним, попроси: «Дя-аденька, достань воробушка!» — небось достанет… ежели не перепутает с вороной, они ведь по русски-то ни бельмеса, уж на что наши татары, и те язык «малам-мала» знают…

А вот Лильке литовцы, видать, понравились. Во всяком случае, один из них — Альгис, тот, что подмигнул Орине; по поводу Альгиса у матери с бабушкой возник горячечный спор.

— Совсем ты, Лиля, ума решилась — литовец, да еще и мальчишка совсем! — шипела Пелагея. — Гляди, что делаешь: ведь по следам этой курвы географички Тамарки Гороховой шагаешь, смотри, как бы тоже с работы не полететь!

— Не полечу… Какое их дело…

— Та с учеником связалась, и ты туда же!

— Ма-ма, он не мой ученик! И ему уж двадцать пять лет!

— Двадцать пять! А самой-то уж тридцать! Да и наврал небось… Ох, смотри, ох, смотри! Будешь локти кусать — да поздно будет: принесешь в подоле, одна — безотцовщина, еще второго такого же родишь!

— Перестань! А сама-то, вспомни, как отец умер — уж к лету замуж засобиралась, и за кого — за Федьку Романова! Тебе-то не тридцать, а уж сорок с гаком тогда было, а он только из армии пришел… Еле с Люцией отговорили. Каждую ночь к Постолке бегала…

Пелагея Ефремовна, видать, никак не ожидавшая, что ее ткнут носом в давний грешок, хмыкнула и замолчала. После нашла оправдательный резон: дескать, Федька-то Романов — человек известный был, свой… А это что! И Федька-то любил ее, на коленках полз по пыли до самого фельдшерского пункту, так уж умолял, чтоб не бросала его… Из-за них же… Эх! Уехал потом в Город — да и пропал, спился, говорят, совсем… А литовец твой — вот поверь моему слову: только хвост покажет!

Когда литовские студенты убрались в свою Литву — Лилька пождала-пождала письма, да так и не дождалась. Пелагея Ефремовна ходила с победоносным видом — дескать, а я что говорила!

Сана же, влетев в печной банный зев, нашел поверх скопившейся золы, — пора было выносить ее на грядки, — черное, готовое рассыпаться пеплом, почти такое же невесомое, как сам Сана, кружево письма; уцелевший, траурно обожженный со всех сторон бумажный погорелец хранил одно-единственное русское слово — «люблю».

Глава седьмая
МЕЖ ВЕРЕТЕНОМ И ЗОЛОТОЙ МОНЕТКОЙ

Переломный срок приближался: Крошечке поздней осенью должно было исполниться семь — и Сана предпринял свои меры.