Фантастес | Страница: 24

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Все игрушки былые отшвыривал прочь,

Как ребёнок, лишившись пичуги своей,

Опустелую клетку бросает в ручей.

А дубы–исполины, строги и прямы,

Поседев от дыханья грядущей Зимы,

Непреклонно стояли, натужно кряхтя,

Когда ветер сердитый, свирепо свистя,

Мимо них пролетая в морозной пыли,

Молодые деревья сгибал до земли.

И заблудшие волны на сером песке

Беспокойно метались в осенней тоске,

Белой пеной ложились в прибрежную падь,

Но, сдержаться не в силах, вздымались опять.

И стремясь до реки добежать поскорей,

Спотыкался о камни озябший ручей.

Всю природу теперь осеняла печаль,

И печальная дева в печальную даль

Без конца устремляла невидящий взор,

Пока листик последний на стылый бугор

Не слетел, одиноко кружась среди тьмы,

Возвещая приход королевы–Зимы.

И заплакала дева над мёртвым листком,

Как невеста над мёртвым своим женихом:

Если горести чаша до края полна,

Вмиг от капли единой прольётся она.

Сколько тягостных дней молчаливо пройдёт,

Пока первый подснежник в саду расцветёт.

Сколько долгих ночей в свите пасмурных лет

Тихо канет в безрадостный серый рассвет,

Пока птицы в зелёном сплетеньи ветвей

Вновь зальются весеннею песней своей.

Ей приснятся поля и живые ручьи,

На волнистой траве золотые лучи,

И безмолвный родник, что все дни напролёт

Тайну радости дивной своей бережёт,

И река, что о счастье, ликуя, поёт

И меж сосен задумчивых к морю течёт.

Ей приснится роскошная, чудная ночь,

Где от сладостных грёз удержаться невмочь,

Где на хрупких цветах, как живой аромат,

Капли света дневного хрустально блестят,

И волшебница–ночь до рассветных лучей

Их баюкает в люльке душистой своей.

И затихнет душа, как агатовый свод,

Где созвездий лучистых кружит хоровод.

Но наутро опять из блаженного сна

К вековечной печали вернётся она

И увидит, от грёзы очнувшись своей,

В стылом воздухе кружево голых ветвей.


Наконец, истомившись от зимней тоски, она отправилась в южные края, чтобы на полпути повстречать весну, медленно шествующую на север. И вот однажды ветреным и пасмурным днём, после многих несчастий и разбитых надежд, после множества горьких и бесплодных слёз она наконец–то отыскала в голом лесу один–единственный подснежник, проклюнувшийся где–то между зимой и весной. Она свернулась возле него калачиком и умерла. И я почти не сомневаюсь, что вскоре после этого где–то на земле родилась крохотная девочка, прозрачно–бледная и тихая, как маленький подснежник.

Глава 13

Как торговый корабль оседает в волну,

Так и я погрузился в любви глубину.

Только выплыву я или кану на дно,

Мне, невольнику страсти, уже всё равно.

Старая баллада


Я Любовь понять стремился,

Но не смог — напрасный труд!

Только, чувствую, решился,

А сомненья — тут как тут!

Сэр Джон Саклинг


Я всё–таки попытаюсь пересказать одну историю, хотя — увы! — это всё равно, что пытаться воскресить целый лес из ломаных сучков и увядших листьев. Книга была такая, какой и полагается быть настоящей книге; хотя в чём таился её секрет, в словах или чём–то ещё, я не знаю. Мысли сверкали и отражались в душе с такой силой, что буквы и строки словно растворялись в небытии, уступая место самому главному. Я пересказываю эту историю, и мне неизменно чудится, что я перевожу её с богатого, выразительного языка, способного воплотить размышления самого тонкого, высокообразованного народа, на скудное, едва оформившееся мычание какого–нибудь дикого племени. Конечно же, читая её, я сам превратился в Козмо, и его жизнь стала моею; но в то же самое время я умудрялся оставаться и собой тоже, и все события были исполнены двойного смысла. Порой мне казалось, что передо мной самая что ни на есть обыкновенная, древняя как мир история, в которой два человека любят друг друга и страстно жаждут близости, но в конечном итоге всё равно видят друг друга гадательно, как бы сквозь тусклое стекло.

Как серебряные жилы, переплетаясь, пронизывают горную породу, как ручьи и заливы из беспокойного моря прокладывают себе путь по всей земле, как огни и волны вышних миров, опускаясь, безмолвно пропитывают земную атмосферу, так волшебство наполняет мир людей, и время от времени кто–нибудь из них внезапно замечает странную связь между несоединимыми, казалось бы, вещами и событиями.

Козмо фон Вершталь учился в Пражском университете. Происхождения он был благородного, но жил бедно и гордился той независимостью, которую даёт человеку бедность; ведь любой из нас готов гордиться чем угодно, если не может от этого избавиться. Сокурсники его любили, но близких друзей у него не было, и никто не навещал Козмо в его комнатке под самой крышей одного из самых высоких домов старого города. Пожалуй, потому он и общался со своими товарищами так ровно и приветливо, что душу ему грела мысль о вечере, когда он, как всегда, вернётся в своё скромное убежище, скрытое от посторонних глаз, и там никто не станет отвлекать его от книг и размышлений. А изучал он, кстати сказать, не только то, что преподавалось в университете, но и другие науки, далеко не столь известные и почтенные.

В потайном ящике его стола лежали книги Альберта Великого, Корнелия Агриппы и некоторые другие, куда менее знаменитые и куда более туманные. Правда, до сих пор он читал всё это из чистого любопытства и пока что не стремился найти своим познаниям практическое применение.

Жилище его состояло из единственной комнаты с низким потолком. Мебели здесь почти не было — лишь пара стульев, большущий комод из чёрного дерева и диванчик, на котором можно было грезить и во сне, и наяву. Однако по углам можно было заметить множество прелюбопытных вещей. В одном притулился скелет, бечёвкой привязанный к стене за шею, и одна из его костлявых рук покоилась на тяжёлой рукоятке огромной шпаги, стоявшей рядом. На полу валялось самое разнообразное оружие, а на голых стенах красовалось всего несколько довольно странных предметов, которые вряд ли можно было назвать украшениями: высохшая летучая мышь с распростёртыми крыльями, шкура дикобраза да чучело морской мыши. Но хотя Козмо с удовольствием ублажал свою фантазию подобными диковинками, его воображение уносилось в совсем иные дали.

Он ещё не знал подлинной страсти разума; ум его походил на тихие сумерки, открытые всем ветрам, будь то лёгкий зефир, приносящий на своих крыльях лишь летучие ароматы, или ураган, от которого скрипят и гнутся даже самые мощные деревья. Всё виделось ему словно через розовое стекло. Когда из своего окна он смотрел вниз на мостовую, любая проходящая мимо девушка казалась ему героиней романа, и мысли его устремлялись вслед за нею, пока она не исчезала за углом. Он бродил по улицам, будто читая повесть и пытаясь вплести в неё все невольно запомнившиеся лица и каждый голос, словно крылом ангела осенивший ему душу. Поэзия, жившая в нём, не знала слов и потому ещё больше поглощала и подтачивала его; живые воды, наглухо замурованные в сердце и не находящие выхода, набухали и поднимались, становясь всё сильнее и опаснее. Порой он лежал на жёстком диванчике, читая повесть или поэму, пока книга сама не падала у него из рук; он же продолжал грезить, не зная, спит или бодрствует, пока крыша соседнего дома не пробуждала его к реальности, вспыхивая золотом рассвета. Тогда он тоже поднимался; буйная молодая сила не давала ему успокоиться, наполняя его дни занятиями и юношескими забавами, пока вечер не отпускал его на свободу и ночной мир, утонувший было в дневном водовороте, не просыпался в его душе со всеми своими звёздами и смутно–призрачными силуэтами. Но рано или поздно всё это должно было закончиться. Однажды кто–нибудь непременно должен был вступить в зачарованный круг, войти в дом его жизни и заставить изумлённого волшебника опуститься на колени и поклониться.