Седьмая жена | Страница: 95

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Тебе, значит, Гаврилович, повоевать не довелось?… А я свое отбухал, все четыре года… Эх, помню, пришли мы в Австрию… Домики такие чистенькие, садики аккуратненькие, на мостовой каждый булыжник вымыт, стекла сияют, площади в цветочках… И такая, знаешь, злоба в душе поднимается… Били мы их за это смертным боем… Напор был страшный, рвались вперед и вперед… Даешь Ла-Манш! Даешь Париж! Маршал Жуков так и ставил вопрос перед Сталиным: «Без Атлантического океана нам не жить, Иосиф Виссарионович!» Но Сталин хоть и великий человек был, а имел свои слабости. Очень договоры уважал. «Не могу, говорит, товарищ маршал. Я слово Рузвельту дал». Так и остановились на Эльбе. А был бы приказ – никакие ваши Шерманы и Эйзенхауэры нас бы не удержали. Сколько у вас тогда танков и пушек было?… Не помнишь?… И я запамятовал… Гуля, позвони-ка ректору в институт, попроси приехать… Скажи – срочный вопрос… А я тебе, Гаврилович, пока про другое объясню: про наш народ. Про великий и непобедимый. Но сначала выпьем.

Нежные ломтики спецпоросенка были разложены по тарелкам, малосольные огурчики окружали их зеленым бордюром. Павел Касьянович опер острый локоть о стол, дал домочадцам и гостю чокнуться с собой, нашел край стопки острыми губами и втянул водку с захлебом, с разбойным свистом.

– Ты вот, Гаврилыч, конечно, думаешь, что русский народ беден, что в магазинах пусто, что дороги в ухабах, что земля бескрайняя, а на всем пространстве от Ленинграда до Пскова нету места культурно посрать путешествующему человеку. Но есть у нас одно бесценное сокровище, одно богатство, которого вы, иностранцы, не понимаете и не цените, а мы – ни на какие другие блага не променяем. Сокровище это – НЕВИНОВАТОСТЬ. Народ наш может прожить без хлеба и молока, без одежды и крыши над головой, без дров в печке и табаку в цигарке, но только не без этого главного сокровища. Ибо народ у нас очень совестливый и в виноватости жить не может.

– …Это и по всей нашей истории видно. При царе жили так и сяк, то густо, то пусто, но невиноватость у народа всегда была. Ежели случалось что плохое, министры и жандармы обвиняли смутьянов, смутьяны обвиняли министров и жандармов, а матерый человечище Лев Толстой еще и попам задавал перцу. Но на народ никто не смел замахнуться. А потом понемногу стали распускать писак и крикунов, стали раздаваться попреки народу. И то у вас не так, и это вы неправильно делаете, и соху не тем концом в землю втыкаете, и корову не за ту титьку дергаете, и кобылу не с тем жеребцом знакомите. Смутился тогда народ, впал в тоску и сомнение. И дотосковался аж до революции. А как раскололось все, покатилось, рассыпалась царская власть, за кем народ пошел? Опять же за теми, кто вернул ему невиноватость. Кто сказал, что грабил ты, золотой человек, у тебя же награбленное, и поджигал не дома с детками и стариками, а гнезда врагов рода человеческого, и топорами рубил злодеев эксплуататоров за дело, чтобы не пили рабоче-крестьянскую кровь.

– …А за что, ты думаешь, народ так полюбил самого невиноватого вождя всех времен и народов, почему так плакал на его похоронах? Он ведь поначалу и силы большой не имел, и по-русски говорить как следует не мог. Но никогда не оставлял народ в его главной нужде, всегда находил ему врагов-супостатов, виновных во всех наших бедах. Сначала это были классово-чуждые недобитки, потом кулаки и подкулачники, потом басмачи и наймиты капитала, потом шпионы и вредители, потом безродные космополиты. Но все же не уберегли мы его, дали добраться до него убийцам в белых халатах…

– …Сейчас тут у нас опять писаки пораспустились, дана им потачка все критиковать и пересматривать. Но и они – почитай-ка – не посмеют народ задеть. Только дурных правителей, только секретарей-перегибщиков и председателей-волюнтаристов. Пишут про разорение хозяйства, про миллионы невинных жертв. Миллионы – это, конечно, перегиб, можно было бы и поменьше. Но упускают опять же главный смягчающий момент: что в расход пускали почти всегда невиноватых. Так что всякий человек, даже идя в подвал на ликвидацию, мог сохранить до последнего момента свое главное счастье – сознавать свою невиноватость. Сам посуди: нельзя же было совсем не казнить – народ перестал бы власть уважать. А виноватых казнить – вот это уж была бы последняя жестокость, прямо изуверство какое-то. Так что и тут…

Дверь в столовую приоткрылась и впустила полноватого человека, поспешно, видимо, понадевавшего на себя разноцветные части парадных туалетов, которые только подвернулись ему под руку.

– Вызывали, Павел Касьянович?

– Да, Семеныч… Ты это… Дай-ка припомнить… Зачем же ты был мне нужен?…

– Вы, Павел Касьянович, хотели у них спросить, сколько пушек и танков было в конце войны у нас и сколько – у американцев, – звонким голосом напомнила волейбольная кухарка Катя.

Секретарша Гуля повела в ее сторону тяжелыми веками, пригладила седые корни волос, но промолчала.

– Да, точно. Скажи-ка нам, Семеныч, сколько у нас было под ружьем солдат в мае сорок пятого и сколько прочей военной техники. А потом дай сравнение с американскими захватчиками другой половины Европы.

– Да как же я… Помилуйте, Павел Касьянович… Такие цифры наизусть… Я же не еврей какой-нибудь!

– Не помнишь? Эх ты, ректор, называется… Оконфузил меня перед иностранным гостем.

– Если бы вы заранее сказали, я бы вызвал кого следует, послал поглядеть справочники, списать из энциклопедии…

– Вот и поезжай, и погляди, и спиши! Все бы вам посылать кого-то. Гуля, налей ему на посошок. Выпьем за нашу передовую науку! За никогда ни в чем невиноватых ученых! Которые, может быть, прошлое и не так хорошо знают, зато все будущее у них как на ладони.

Ректор почтительно влил в себя стопку водки, прикрыл глаза, будто хотел проследить мысленным взором ее движение в тайниках организма, дождался благополучного прибытия ее к центрам тихого ликования и только тогда осторожно выдохнул загустевший от спиртяжного духа воздух. Потом ринулся прочь из зала.

– Это я еще у нашего взводного в армии научился, – сказал Павел Касьянович, глядя на закрывшуюся дверь. – Никогда не оставляй подчиненных без дела. Бывало, сидим после учений, ждем фузовиков. Час ждем, другой… «Поднимайсь! – кричит взводный. – Слушай приказ: разобрать лопаты, зарыть окопы!» – «Товарищ командир! Так ведь нам завтра снова сюда на учения возвращаться. Неужто обратно будем те же окопы копать?» – «Разговорчики! Выполнять приказ!» Так и шло: утром выкапывали, вечером закапывали. И все были при деле. Некогда было глупыми мыслишками плесневеть, не росли в головах сорняковые идейки.

Павел Касьянович мечтательно понежился в воспоминаниях. Потом отвлекся на другое.

– Вот он тут мимоходом еврейскую нацию задел. Про эту нацию у нас в народе много глупостей говорят. И что воевать они не любят, и что им бы только торговать да наживаться, что всегда пролезут на тепленькое да на готовенькое. Все вранье. Сам воевал с Санькой Залмановичем, бок о бок. Не было лучшего гранатометчика во всем полку! Гранату лимонку мог танку в пушечный ствол на ходу забросить. И никуда им выше инженера, или скрипача, или кинооператора теперь не пробраться. Не найдете их в наших верхних эшелонах нигде – ни в военных генералах, ни в первых секретарях, ни во вторых. Грузины в этом смысле куда прытче. Двое из них всей страной сколько лет управляли, да и сейчас есть министры из них. Но не держит наш народ обиды на грузин, а на евреев держит. Почему?