Но стоило прикрыть глаза, сосредоточиться, включиться, как крохотный повседневный мирок расширялся до размеров Вселенной – огромной, яркой, необозримой, сверкающей вечным и нерушимым великолепием. Этот мир представал перед ним не в сиянии бесчисленных звезд, не в спиральном пламени галактик, не в тусклом свечении лохматых газовых облаков, не в блеске мерцавших отраженным светом планет, не в красочных переливах кометных хвостов. Он видел арфу – гигантскую арфу на фоне сероватого туманного занавеса, как будто оттенявшего нейтральным цветом яркое и пестрое переплетение струн.
В юности, еще до того, как проснулся дар, его учили играть на арфе. По мнению наставников, он обладал абсолютным слухом, превосходной музыкальной памятью и необычайно длинными гибкими пальцами; он мог извлечь из своего инструмента невероятные аккорды, а любую услышанную мелодию запоминал навсегда.
Быть может, его музыкальный талант предшествовал тому, истинному дару, позволявшему играть на струнах Вселенской Арфы? Быть может, усвоенные в детстве навыки определили для него и ментальное восприятие мира? Как иначе объяснить то, что он представлял Вселенную в виде арфы, а не органа, не скрипки, не целого оркестра?
Впрочем, он никогда не копался в своих воспоминаниях; то, что случилось до пробуждения дара, не вызывало у него интереса. Гораздо важнее, что дар принадлежал не только ему; пребывая в своем одиночестве, он мог лишь обозревать великолепную арфу и предчувствовать те мелодии, которые удалось бы сыграть на ней. Но, чтобы коснуться струн, он нуждался в партнере – в живом и трепетном огоньке, который скользил бы по радужным нитям, направляемый к цели его разумом, его мыслью, его желанием. Только тогда арфа могла зазвучать!
Он чувствовал это, он был в этом убежден, но он не являлся богом и полновластным владыкой – даже в Мире Снов. Чтобы попасть туда, он нуждался в согласии и доверии будущего странника; не в том согласии, что скреплено подписью и печатью либо выражено словами, но во внутреннем, инстинктивном и подсознательном намерении, позволяющем вступить в ментальный резонанс.
О, если бы он нашел таких людей двадцать, десять, пять лет назад! Сколько чудес он мог бы показать им в Мире Снов, какие восхитительные ноты извлечь из своей арфы, какие открытия свершить! Возможно, он разобрался бы с тайной Того Места, исследовал мыслью это серое ледяное безвременье, этот загадочный фон, на котором сияли струны его арфы… Иногда ему казалось, что он мог бы проникнуть туда – не косвенно, не прикасаясь к нитям инструмента, но прямо; нырнуть в серую мглу, ощутить ее вязкость, ее холод, ее загадочную сущность. Возможно, и там он услышал бы какие-то звуки?..
Но подобные эксперименты требовали времени и осторожности. Теперь он мог не торопиться; пусть не двадцать, не десять, не пять лет назад, но все же он нашел людей, открытых для сотрудничества. Или они нашли его.
Так или иначе, теперь он мог изучать и пестовать свой дар, наслаждаться им, не тревожась о повседневном. Люди-самоцветы, живые огоньки, скользили к многоцветным клубкам миров, подчиняясь собственному желанию и его воле; он, словно обладатель несметных сокровищ, швырял на струны арфы холодные синие сапфиры и голубые капли аквамаринов, искристые изумруды и бериллы, кровавые, алые, розовые рубины, морионы, аметисты, золотые цитрины, сиявшие ярким светом алмазы, огненные, белые и черные опалы, коричневатые топазы… Бесконечным сверкающим ожерельем они плыли друг за другом в Мир Снов, в теплый уют островов Фрир Шардиса, в заброшенные древние города Пирама, в Шшан, населенный разумными крылатыми тварями, в неприветливые скалистые горы Ронтара, в фэнтриэлы охотничьих Сафари…
Нередко он спрашивал себя: существуют ли эти миры в реальности или являются лишь плодами людского воображения? Обсидиан, защитник и покровитель, тоже жаждал получить ответ на этот вопрос – ответ однозначный и недвусмысленный, желательно – подтвержденный фактами, какой-либо правдоподобной теорией и неоспоримыми экспериментами. Обсидиану нравилась четкость; смутные домыслы и туманные гипотезы раздражали его, как красная тряпка, вывешенная перед мордой быка.
Пока что тряпка оставалась на месте, ибо необходимый ответ не существовал. Во всяком случае, для него; он не знал и не ведал, как соотносится реальное Мироздание с гигантской многоцветной Арфой. Быть может, ее струны были лучами звезд, а пестрые клубки и переплетения нитей – самими звездами? Или галактиками? Или планетами?
Говоря по правде, он не слишком этим интересовался. Он называл реальностью повседневный мир – тот, в котором протекало его физическое существование; что же касается Шардиса, Альбы, Амм Хаммата, Ронтара и десятков прочих фэнтриэлов, то ему казалось удобнее числить их по разряду снов. Или, если угодно, овеществленных фантазий.
Обсидиан был недоволен; ему хотелось большей определенности. Он называл его, Повелителя Мира Снов, телекинетиком, не осознавшим до конца свой дар. Но разве осознание являлось столь необходимым? Разве все Как и Почему требовали ответов? Для него важнее было Зачем, и на этот вопрос он отвечал себе самому с полной откровенностью: для наслаждения. Ибо, как всякий человек, обладавший каким-нибудь уникальным талантом, он испытывал наслаждение, используя и тренируя свой дар, и был несчастен, когда такой возможности не представлялось.
Телекинетик, говорил обсидиан, хмуря густые брови. Пусть так, хотя сам он считал себя скорее музыкантом… В реальном мире он не мог передвинуть даже спичку или клочок бумаги, что расходилось с его представлениями о телепортации, о полтергейсте и тому подобных предметах. Если он и являлся телекинетиком, то весьма своеобразным: его дар требовал взаимодействия с иной осознающей себя сущностью, искренне жаждущей погрузиться в мир фантазий. И не важно, как называлось это бытие, Реальностью или Сновидением; его всегда можно было отыскать среди скопища разноцветных паутинок, прикоснуться к нему, ощутить на запах и вкус, прислушаться к его мелодии… А потом отправить туда путников.
В реальность? В сон?
Для него это значения не имело.
«Да, здесь кого-то сильно опасались! Не ублюдков ли с гравитационными метателями, убивших Сингапура?» – размышлял Скиф, озирая высившуюся на скале крепость.
Этот розово-серый гранитный утес с обрывистыми склонами достигал полукилометра; башни на его вершине казались каменной короной, оседлавшей исполинский затылок неведомого божества. Скиф разглядел, что они идут вроде бы в три ряда: внешние были массивные, приземистые, цилиндрические; за ними виднелись четыре квадратных, соединенных стенами и возносившихся над внешним кольцом. В периметре квадратных башен были заключены еще две, похожие на сужавшиеся с высотой пилоны; эти, самые огромные, парой бивней вонзались в небеса.
На отвесных скалистых склонах – ни дороги, ни вырубленных ступеней, ни следа подъемных механизмов… Дьявольщина, подумал Скиф, не на воздушных же шарах они туда взлетают! Шаров, впрочем, тоже не было видно. Неприступная цитадель на неприступном каменном столпе высилась над ним, словно бросая вызов сообразительности: попробуй догадайся, как подняться! Отбросив мысли о вертолетах, дирижаблях и мгновенной телепортации, Скиф переключился на птиц. Почему бы и нет? Зубастые пирги. Белые Родичи, охраняли границу и сражались рядом с воительницами; они почти умели говорить! Во всяком случае, как-то общаться с людьми… Значит, среди амм-хамматских чудес могли быть и прирученные птицы – гигантской величины, размером с легендарную птицу Рух, способную унести слона! Правда, те крылатые создания, что обитали в прибрежных лесах и в степи, не слишком отличались от земных пород – одни были размером с воробья, другие – с гуся. Самой крупной из виденных Скифом птиц являлся степной кондор-стервятник, послуживший, вероятно, прототипом шинкасского Шаммаха. Эта внушительная тварь с голой шеей, загнутым клювом и двухметровым размахом крыльев могла бы унести кафала или хирша, но не человека в броне, с тяжелым оружием.