Начиная с осени и по весну, пока лед держался на реках, от дыма к дыму и от села к селу, от всех сибирских городов и деревень в Москву, а затем и в новый град Петров — Санкт-Петербург, везли купеческие поезда воск и сало, пеньку и соленую рыбу, мед и мороженую ягоду, сафьян и воловьи кожи, ревень, соль и всякую всячину. Везли мягкую рухлядь — тайно и явно, а обратно — табак и вина фряжские, персидские и хивинские ковры, шали из Кашмира, бухарские тонкие сукна, шелка и бархаты…
Не все возвращались домой живыми. Замерзали в снегах, погибали от голода и цинги, дубинок и топоров разбойников, волчьих зубов…
Мешали крепко сибирской торговле азиатские купцы — бухарские да китайские. Товары у них и прочнее были, и надежнее, и красивее. Сибиряки — и русские, и инородцы — наперебой скупали у них ткани, ковры, посуду. Но торговля та шла в ущерб казне. Китайцы испокон века налоги не платили, а бухарцы, пробираясь по тайным обходным тропам, оставляли с носом таможенные заставы и корчемных объездчиков. У корчемников, скрытно, без оплаты акцизов, проносивших вино, пиво, табак, соль, повсюду были свои люди, которые предупреждали о казачьих засадах. Но — самое главное — вся эта жадная до наживы орда требовала за свои товары меха. Вопреки угрозам и указам царя тайная торговля мягкой рухлядью процветала, и сколько ее уходило мимо казны — то никому не ведомо. Но зато сибиряки носили белье из азиатской бязи, а по праздникам наряжались в шелковые рубахи и платья из китайской фазы. И платки женские, и ризы священников шили из китайской голи. Китайской же тушью писали на бухарской бумаге подьячие и писари в съезжих избах, ею строчились челобитные и жалобы, злые наветы и прочие ябеды, чертились планы острогов и рисовались карты сибирских земель.
И все-таки, несмотря на контрабанду и воровство, в казну из Сибири поступало ясачной пушнины почти на миллион рублей. Мягкая рухлядь, добытая трудом таежного охотника, создавала богатства русского двора. За ее счет испокон века покупались заморские яства и вина для трапез, разноцветные кафтаны и платья, в которых знать щеголяла при дворе. Копившиеся в казне груды золота и серебра приобретались за меха в Европе и Бухаре и приводили в изумление иностранцев. Соболями и лисицами издавна платили цари монахам и попам за молитвы о здравии своем и об упокоении предков, за воинские победы, верность слуг и покорность холопов. Той же казною российская власть издавна привечала как византийских, так и греческих мудрецов, чтобы усерднее ратовали против всяких уклонений от православия.
Петр Алексеевич задумал построить новую Россию, но потребовалось и того больше золота и серебра, чтобы чеканить деньги на содержание регулярной армии, строительство кораблей и заводов, возведение новой столицы в чухонских болотах. И снова текла мягкая рухлядь за границу рекой… Пока полноводной рекой, но истощалась сибирская тайга, кочевал соболь все дальше на восток, и уже рыскали по горам, по долам опытные рудознатцы и ушлые старатели. Искали золото-серебро, железо и медь, ибо понимал Петр, что без собственных запасов невозможно построить могущественную империю и противостоять Европе в борьбе за мировое влияние…
Мирон перевел взгляд за Абасуг, на сопки. Трава там порыжела от неимоверной летней жары, но осень уже вступила в свои права, расцветив пурпурными пятнами редкие березовые колки по склонам, кусты боярышника и шиповника в ложбинах.
Бесконечная, холмистая степь купалась в солнечных лучах и лишь на горизонте терялась в зыбком сизом мареве. Казалось, вот-вот вынырнут из него острые пики с растрепанными ветром бунчуками [37] и флажками, и вновь послышатся звуки битвы: звон щитов, лязг сабель, топот копыт, свист стрел и яростные крики воинов. Но ушли времена жестоких сражений, когда на огромных, заросших ковылем просторах сталкивались лбами, ломали хребты и отсекали головы друг другу жестокие завоеватели и отчаянные защитники родной земли — кыргызы. Давно истлели кости погибших воинов, растащили их черепа по степи дикие звери, высохли пот и кровь, лишь озера остались — по поверьям, полные слез матерей и вдов, оттого, мол, они горько-соленые.
Можно подумать, размышлял Мирон, что высшие силы намеренно запечатлели те трагические события в призрачных степных миражах, чтобы люди не забывали, помнили: все в этом мире бренно — и власть, и богатство, и даже великим вождям уготованы смерть и забвение. Пройдут тысячелетия, появятся мифы и легенды, в которых реальность вытеснит фантастический вымысел. А настоящей останется только седая степь с ее полынными запахами, беспощадным солнцем и древними камнями — красновато-бурыми, словно в подтеках застывшей крови тех, кто покоится под ними…
Мирон смотрел на степь, а в голове роились, зудели и беспокоили, как скопище неотвязного гнуса, новые воспоминания. Теперь уже о том дне, когда джунгарские воины притащили его за конем на аркане — избитого, связанного по рукам и ногам, и бросили возле потухшего костра среди обглоданных костей — остатков ночного пира.
Он едва приподнял голову от земли и, превозмогая боль в избитом теле, окинул взглядом истоптанную людьми и лошадьми огромную поляну. Белые и синие палатки джунгарских воинов охватили ее подковой. Копья с хвостатыми желтыми флагами, обвитые красными и белыми лентами, торчали возле палаток дзангиров [38] . В центре бивака виднелись синие с белыми полосами шатры мергенов и личной охраны контайши. К древкам их копий были привязаны сабли, сайдаки с луками и стрелы в колчанах. С теневой стороны пологи шатров поднимались и крепились на тех же копьях, открывая взору сумки и мешки с провизией, сабли и мечи, посуду, воинские доспехи, сапоги и конскую упряжь…
А на холме в окружении знамен возвышался огромный желтый шатер контайши Равдана…
Сколько раз эти воспоминания заставляли сердце Мирона биться сильнее. Деляш, юная жена хана, чем-то напоминала ему Айдыну. Нежное лицо, высокие скулы, горевшие гневом глаза. Именно ей он обязан своим спасением, но не забыл князь о благородстве Равдана, который, в благодарность за спасение сына, отпустил с миром непримиримого врага…
— О, ты здесь, Мирон! — Голос немца вовремя прервал цепочку грустных размышлений.
Бауэр, опираясь на трость, с трудом поднимался по каменистой тропинке. Уже второй год немца донимали болезни. Суставы распухли, лицо приобрело землистый оттенок, грудь раздирал сухой кашель. Ничего не помогало — ни отвары сибирских трав, ни мази, ни парная баня. Петро Новгородец трижды укладывал его животом на порог, рубил тупым топором на спине банный веник, читал заговор: «Секу, секу, секу, высеку овечку; секу, секу — двадцать, высеку — пятнадцать». Но тоже не помогло! И даже барсучий жир, которым Фролка-распоп усердно поил немца, не пошел впрок чахнувшему Бауэру.
— Я здесь не сдюжить, — жаловался он Мирону, — отпусти в столицу, иначе помереть.
После долгих раздумий пришлось внять просьбам немца. Это и стало главной причиной того, почему воевода прибыл в острог. Надобно было назначить преемника Бауэру, но прежде требовалось провести ревизию. Дружба дружбой, а служба службой. Уже не раз князь сталкивался с махинациями острожных приказчиков и подьячих, сидевших на хлебных местах в приказной избе. Пошаливали те и с вверенной им казной, и с собранным ясаком, и с денежным жалованьем служилых людей. Умудрялись придержать государеву деньгу, пустить в оборот, ссудить под проценты. Бауэр же вершил дела честно и по-немецки аккуратно. Учет ясака вел тщательный, с купцами не заигрывал, ущерб казне, если и случался, то незначительный, и по тем статьям, где без нарушений явно было не обойтись. Словом, Мирон остался доволен немцем и сильно жалел, что лишается лучшего приказчика острога, замены которому долго не удавалось подыскать, пока не остановил выбор на Андрее Овражном.