Но все это разлетелось, как дым, перед паштетом из креветок, который повар умел готовить поистине гениально.
На борту имелась радиоаппаратура, и временами они ловили в эфире концерт из Лондона или Парижа. Часто к музыке примешивалось невнятное жужжание корабельных телеграфов, ибо нет на свете ничего более болтливого, чем корабли в море, они непременно должны рассказать всем и каждому, что идут в Пернамбуко или в Коломбо.
Так проходили дни, без усилий и без борьбы. Ни он, ни она никогда не говорили о недавнем. Они его отодвинули в сторону, даже как следует не обдумав.
Иногда один оставлял другого в одиночестве. Кай однажды все утро просидел в шлюпке за чтением. Если ему хотелось, то он сидел там и после обеда. В обоих еще просвечивала какая-то детскость, но она не вырождалась ни во что иное и не подчеркивалась, а вырастала из той естественности, с какой они жили вообще.
Сантименты обсуждению не подлежали. Поэтому они друг от друга не уставали.
Перед натянутым парусом они фехтовали узкими гибкими рапирами, и вечерний свет окрашивал их плечи и лица в цвет бронзы.
Тела подкрадывались друг к другу, как кошки, мягкими, упругими движениями, внезапно отскакивали назад, метали молнии из пасти. Сталь со звоном билась о сталь. Напряжение разряжалось снопами искр, — так можно было бы со шпагой в руках пробираться сквозь африканские джунгли, где леопарды, налетая сверху, прыжком, напарывались бы на острие длинного клинка.
Кай бросил оружие.
— Пора прекратить, не то мы начнем драться всерьез. Удивительное дело: эти рапиры так и манят всадить их во что-нибудь живое, ведь это совсем легко — они будто скользнут в воду.
Ночами налетали южные ветры. На небе, почти как в тропиках, стояла большущая луна. Палубу освещали бесплотные колебания света. Спать было невозможно.
Они бродили по палубе. Еще лежали на виду брошенные вечером клинки. Кай поднял их и согнул.
— Луна их испортит. — Он подбросил рапиры высоко вверх — они полетели в воду и слегка зашипели, погружаясь в пучину. — При такой луне оружие держать нельзя.
Они уселись на носу яхты прямо друг против друга, подтянув к себе колени. Лицо Лилиан Дюнкерк было бледно. Море походило на свинец, который вспахивала яхта, добывая из него серебро. Серебро фосфоресцировало и было обманом. Поднялся легкий ветерок и запел в снастях. Луна угрожала смертью, и не следовало сидеть под нею без защиты. Ее флюиды убивают жизнь, это было известно. Если под нее клали молодых животных, они превращались в ночные тени с зелеными глазами. Если в негритянском краале в полнолуние кто-то ел курятину, то обретал способность смотреть через желудок вдаль. Удивительным было также дерево валлала — у него трещины шли зигзагом.
Кай рассказывал легенды туземцев-островитян. Существует колдовство, способное убить, и амулеты, оберегающие от беды. Колдовское излучение лунных камней и огненных опалов было однажды применено против него, но одна юная яванка принесла ему аметисты, и они его спасли. Это случилось в деревне, когда у него уже не осталось хинина. Девушка потом ушла с ним, а позднее пропала. Лилиан Дюнкерк поняла — ей незачем было и спрашивать: этой девушки, видимо, уже нет в живых…
Потом Кай с некоторой горячностью сказал:
— До чего это тягостно — делать жизнь изо дня в день, без перерыва.
— Так только…
— Мучительно, что нельзя из этого дела выскочить, как с корабля на набережную, чтобы немного передохнуть. Какая-то езда без остановок.
— Так только кажется.
— Живешь и живешь — это пугает. Почему нельзя перестать жить, на некоторое время исчезнуть, а потом вернуться?
— А разве мы не возвращаемся?
— Так мы вперед не двинемся, — ответил Кай и рассмеялся. — Луна подстрекает к бунту. В сосуде жизни надо бы с годами все перемешивать, вытаскивать из него сегодня одно, завтра другое: один раз день из своего сорок пятого года, другой — из восемнадцатого, без разбору, как вздумается. А так мы все время одни и те же, и нам чего-то не хватает.
Лилиан Дюнкерк промолчала.
Кай продолжал:
— Как вы хороши в этом обманчивом, этом упадочном и таком бессильном свете. Я вижу ваши глаза и ваш рот, вижу ваши плечи, ведь мы с вами фехтовали, я еще чувствую ваши движения. Можете вы понять, что мне этого мало, что я хочу прибавить еще вчера и завтра, когда буду испуганно вскакивать в полусне от сокрушающей мысли, что никогда не смогу обладать неким человеком так, как мне это смутно грезится?
Что-то в нас лишнее — наш разум или наша кровь. Было бы проще, будь у нас только одно из двух.
По вашим глазам я вижу, что ваши мысли сейчас всецело заняты мною. Я знаю, что это лишь сейчас так, а потом такого больше не будет. Но я хочу думать об этом без напыщенности и без хитрости, ибо полная луна преображает человека. В этот миг я чувствую, какое счастье сидеть вот так и читать ваши мысли; я думаю, что если бы знать формулу, то кому-то, возможно, удалось бы обратить в камень дыхание времени и достичь вечности…
И все-таки: вы всецело расположены ко мне и в то же время подобны радуге, которая выступает из дымки, становится четче, еще не отделившись от нее, обретает форму и снова расплывается в туманный обруч. Но я хотел бы так же стянуть оба меркнущих конца дуги — держать их руками, как лук, натянуть тетиву, наложить стрелу и выстрелить в то, что за этим стоит. Наполнить однажды этот круг всем, что исходит от меня, ощущать у себя тысячу лиц, очутиться в ином пространстве! Сейчас я ненавижу последовательное Одно-За-Другим, лучше бы существовало Одно-Рядом-с-Другим.
Это очень странный момент. Здесь нет ничего, кроме нас, все мои мысли сходятся к вам, все ваши мысли — ко мне, это самое благоприятное для счастья положение светил, какое только возможно, и все же оно оставляет желать чего-то еще.
И разве этот момент нашего совершеннейшего счастья, с понятливейшими руками, с мудрейшими сердцами, с сосредоточенной душой, дистиллированный как чистейший продукт бытия, подобие произведения искусства, — целая жизнь могла бы уйти на то, чтобы оно ощущалось без примесей, — разве этот момент не вызывает тоски?
Лилиан Дюнкерк подняла руки, сложила пальцы решеткой и посмотрела сквозь нее. Потом сказала:
— Если мы захотим, время умрет…
— Можно сказать и так. А когда светит луна, чувство пускает пузыри. Я убежден, что сейчас вел себя глупо.
— Наоборот — очень вдохновенно. Однако взгляните-ка разок сквозь мою решетку. Море выглядит за ней, как стадо слонов с серыми спинами. Это, несомненно, и есть Одно-Рядом-с-Другим…
Что-то медленно топало по палубе. Потом послышалось сопенье и появилась Фруте, какая-то призрачная в лунном свете — серая и странная со своими длинными ногами и стеклянными глазами. Но кожа у нее была теплая, и она подсунула голову под руку Кая вполне привычным движением.
Наступила тишина. Слышно было только дыхание Фруте. Под приглушенный плеск волн яхта поднималась и опускалась — она вовлекала в свое движение горизонт, который колыхался, как кринолин.