Гиршман опустил ствол.
— Огонь! — раздалась команда.
Русский как будто вырос и шагнул навстречу Греберу. Он выгнулся, словно отражение в кривом зеркале ярмарочного балагана, и упал навзничь. Но не свалился на дно ямы. Двое других осели на землю. Тот, что был без сапог, в последнюю минуту поднял руки, чтобы защитить лицо. После залпа одна кисть повисла у него на сухожилиях, как тряпка. Русским не связали рук и не завязали глаз. Об этом позабыли.
Женщина упала ничком. Она была еще жива. Она оперлась на руку и, подняв голову, смотрела на солдат. На лице Штейнбреннера заиграла довольная улыбка. Кроме него никто в женщину не целился.
Из могилы донесся голос старика: он что-то пробормотал и затих. Только женщина все еще лежала, опираясь на руки. Она обратила широкоскулое лицо к солдатам и что-то прохрипела. Старик был мертв, и уже некому было перевести ее слова. Так она и лежала, опираясь на руки, как большая пестрая лягушка, которая уже не может двинуться, и сипела, не сводя глаз с немцев. Казалось, она не видит, как раздраженный ее сипением Мюкке подходит к ней сбоку. Она сипела и сипела, и только в последний миг увидела пистолет. Откинув голову, она впилась зубами в руку Мюкке. Мюкке выругался и левой рукой с размаху ударил ее в подбородок. Когда ее зубы разжались, он выстрелил ей в затылок.
— Безобразно стреляли, — прорычал Мюкке. — Целиться не умеете!
— Это Гиршман, господин лейтенант, — доложил Штейнбреннер.
— Нет, не Гиршман, — сказал Гребер.
— Тихо! — заорал Мюкке. — Вас не спрашивают!
Он взглянул на Мюллера. Мюллер был очень бледен и словно оцепенел. Мюкке нагнулся, чтобы осмотреть остальных русских. Он приставил пистолет к уху того, что помоложе, и выстрелил.
Голова дернулась и снова легла неподвижно. Мюкке сунул пистолет в кобуру и посмотрел на свою руку. Вынув носовой платок, он завязал ее.
— Смажьте йодом, — сказал Мюллер. — Где фельдшер?
— В третьем доме справа, господин лейтенант.
— Ступайте сейчас же.
Мюкке ушел. Мюллер поглядел на расстрелянных. Женщина лежала головой вперед на мокрой земле.
— Положите ее в могилу и заройте, — сказал Мюллер.
Он вдруг разозлился, сам не зная почему.
Ночью грохот, катившийся из-за горизонта, опять усилился. Небо стало багровым и вспышки орудийных залпов — ярче. Десять дней назад полк был отведен с передовой и находился на отдыхе. Но русские приближались. Фронт перемещался с каждым днем. Теперь он не имел определенной линии. Русские наступали. Они наступали уже несколько месяцев. А полк уже несколько месяцев отходил.
Гребер проснулся. Он прислушался к гулу и попытался снова заснуть. Ничего не вышло. Немного спустя он надел сапоги и вышел на улицу.
Ночь была ясная и морозная. Справа, из-за леса, доносились разрывы. Осветительные ракеты висели в воздухе, точно прозрачные медузы, и изливали свет. Где-то за линией фронта прожекторы шарили по небу в поисках самолетов.
Гребер остановился и поглядел вверх. Луна еще не взошла, но небо было усыпано звездами. Он не видел звезд, он видел только, что эта ночь благоприятна для бомбежки.
— Хорошая погодка для отпускников, — сказал кто-то рядом. Оказалось — Иммерман. Он был в карауле. Хотя полк находился на отдыхе, партизаны просачивались повсюду, и на ночь выставлялись посты.
— Что так рано вскочил? — спросил Иммерман. — Еще полчаса до смены. Катись-ка спать. Я разбужу тебя. Когда же и спать, если не в твои годы. Сколько тебе? Двадцать три?
— Да.
— Ну вот видишь.
— Я не хочу спать.
— Или в отпуск не терпится, а? — Иммерман испытующе посмотрел на Гребера. — Везет тебе! Подумать только — отпуск!
— Еще радо радоваться. В последнюю минуту могут отменить все отпуска. Со мной уже три раза так было.
— Все может случиться. С какого времени тебе положено?
— Уже месяцев шесть. И вечно что-нибудь мешало. В последний раз ранение в мякоть: для отправки на родину этого было недостаточно.
— Да, незадача, — но тебе хоть полагается. А мне вот нет. Я ведь бывший социал-демократ. Политически неблагонадежен. Имею шанс погибнуть героем — больше ничего. Пушечное мясо и навоз для тысячелетнего рейха.
Гребер поглядел по сторонам.
Иммерман рассмеялся:
— Истинно германский взгляд! Не бойся. Все дрыхнут. Штейнбреннер тоже.
— Я о нем и не думал, — сердито возразил Гребер. Он думал именно о нем.
— Тем хуже! — Иммерман снова засмеялся. — Значит, это так глубоко в нас въелось, что мы и не замечаем. Смешно, что в наш героический век особенно много развелось доносчиков — как грибов после дождя. Есть над чем задуматься, а?
Гребер помолчал.
— Если ты во всем так разбираешься, то тем более должен остерегаться Штейнбреннера, — отозвался он наконец.
— Плевал я на Штейнбреннера. Вам он может больше напакостить, чем мне. Именно потому, что я неосторожен. Для таких, как я, это лучшая рекомендация: сразу видно честного человека. Слишком услужливое виляние хвостом только повредило бы мне в глазах наших бонз. Это старое правило бывших социал-демократов, чтобы отвести от себя подозрения. Согласен?
Гребер подышал на руки.
— Холодно, — сказал он.
Он не хотел вступать в политические споры. Лучше ни во что не ввязываться. Он хотел одного — получить отпуск, и старался не испортить дела. Иммерман прав: в третьем рейхе люди не доверяют друг другу. Почти ни с кем нельзя чувствовать себя в безопасности. А раз не чувствуешь себя в безопасности, то лучше держать язык за зубами.
— Когда ты последний раз был дома? — спросил Иммерман.
— Года два назад.
— Чертовски давно. Ох, и удивишься же ты!
Гребер не ответил.
— То-то удивишься, — повторил Иммерман. — Как там все изменилось!
— А что, собственно, там изменилось?
— Многое! Сам увидишь.
Гребер ощутил внезапный страх, острый, как резь в животе. Это было знакомое чувство, появлявшееся время от времени, вдруг и без всякой видимой причины. Да оно и неудивительно в мире, где уже давно не чувствуешь себя в безопасности.
— Откуда ты знаешь? — спросил он. — Ты же не ездил в отпуск?
— Нет. Но я знаю.
Гребер встал. И зачем только он вышел? Он не хотел пускаться в разговоры. Ему нужно побыть одному. Хорошо бы уже уехать! Отъезд стал для него навязчивой идеен. Ему нужно побыть одному, одному, хоть две-три недели, совсем одному — и подумать. Больше ничего. О многом надо было подумать. Не здесь, а дома, куда не дотянется война.