Жизнь взаймы | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Лилиан покачала головой.

— А вы, Долорес?

Помедлив секунду, Долорес встала и села так, чтобы Далай-Лама не смог ее увидеть.

Лилиан смотрела на врача, и он смотрел на нее.

— Смешно! — сказала она. — Но здесь поневоле становишься смешным.

— Люди всегда смешны, — возразил Клерфэ. — И если осознать это, жизнь кажется намного легче.

— В котором часу вы уезжаете завтра? — вдруг спросила Лилиан.

Он посмотрел на нее и сразу все понял.

— Когда хотите, — ответил он.

— Хорошо. Тогда заезжайте за мной в пять часов.


Когда Волков вошел, Лилиан укладывала чемоданы.

— Собираешься, душка? — спросил он. — Зачем? Ведь через два-три дня ты их опять распакуешь.

Она уже несколько раз укладывалась при нем. Каждый год — весной и осенью — ее, словно перелетную птицу, обуревало желание улететь. И тогда на несколько дней, а то и недель, в ее комнате появлялись чемоданы; они стояли до тех пор, пока Лилиан не теряла мужества и не отказывалась от своего намерения.

— Я уезжаю, Борис, — сказала она. — На этот раз действительно уезжаю.

Он стоял, прислонившись к двери, и улыбался.

— Знаю, душка.

— Борис! — крикнула она. — Оставь это! Ничего ужо не поможет! Я в самом деле уезжаю!

— Да, душка.

Лилиан почувствовала, как его мягкость и неверие, словно паутина, опутывают ее и парализуют.

— Я уезжаю с Клерфэ, — сказала она. — Сегодня!

Она увидела, что выражение его глаз изменилось.

— Я уезжаю одна, — сказала она. — Но еду с ним потому, что иначе у меня не хватит мужества. Одна я не в силах бороться против всего этого.

— Против меня, — сказал Волков.

Он отошел от двери и встал возле чемоданов. Он увидел ее платья, свитеры, туфли — и вдруг его пронизала острая боль, такая, какую ощущает человек, который вернулся с похорон близкого друга и уже взял себя в руки, но вдруг увидел что-то из вещей покойного — его туфли, блузу или шляпу.

Теперь Волков понял, что Лилиан действительно хочет уехать.

— Душка, — сказал он, чувствуя, как у него перехватило дыхание, — ты не должна уезжать.

— Должна, Борис. Я хотела тебе написать. Вот смотри, — она показала на маленькую латунную корзинку для бумаги у стола. — У меня ничего не вышло. Я не смогла. Напрасные старания — это невозможно объяснить. Потом я хотела уехать, не попрощавшись, и написать тебе оттуда, но и этого я бы не смогла. Не мучь меня, Борис…

«Не мучь меня, — думал он. — Они всегда так говорят, эти женщины — олицетворение беспомощности и себялюбия, никогда не думая о том, что мучают другого. Но если они даже об этом подумают, становится еще тяжелее, ведь их чувства чем-то напоминают сострадание спасшегося от взрыва солдата, товарищи которого корчатся в муках на земле, — сострадание, беззвучно вопящее: «Слава Богу, в меня не попали, в меня не попали…»

— Ты уходишь с Клерфэ?

— Я уезжаю с Клерфэ отсюда, — сказала Лилиан с тоской. — Он довезет меня до Парижа. В Париже мы расстанемся. Там живет мой дядя. У него мои деньги, та небольшая сумма, которая у меня есть. Я останусь в Париже.

Она знала, что это не совсем правда, но сейчас ей казалось, что она говорит правду.

— Пойми меня, Борис, — просила она.

— Зачем нужно, чтобы тебя поняли? Ведь ты уходишь — разве этого недостаточно?

Лилиан опустила голову.

— Да, этого достаточно. Бей еще.

«Бей еще, — подумал он. — Когда ты вздрагиваешь от боли, потому что тебе пронзили сердце, они стенают «бей еще», как будто ты и есть убийца».

— Я тебя не бью.

— Ты хочешь, чтобы я осталась с тобой?

— Я хочу, чтобы ты осталась здесь. Вот в чем разница.

«Я тоже лгу, — думал он. — Я хочу, чтобы она была со мной, ведь, кроме нее, у меня нет ничего, она — последнее, что у меня осталось, я не хочу ее терять, о боже, я не должен ее потерять!»

— Я не хочу, чтобы ты швырялась своей жизнью, словно это деньги, потерявшие всякую цену.

— Все это слова, Борис, — возразила она. — Если арестанту предложат на выбор — прожить год на свободе, а потом умереть, или гнить в тюрьме, как, по-твоему, он должен поступить?

— Ты не в тюрьме, душка! И у тебя ужасно неправильное представление о том, что ты называешь жизнью, — сказал Волков.

— Конечно. Ведь я ее не знаю. Вернее, знаю только одну ее сторону — войну, обман и нужду, и если другая сторона принесет мне много разочарований, все равно она будет не хуже той, которую я узнала и которая, я уверена, не может исчерпать всей жизни. Должна же быть еще другая, не знакомая мне жизнь, которая говорит языком книг, картин и музыки, будит во мне тревогу, манит меня… — Она помолчала. — Не надо больше об этом, Борис. Все, что я говорю, — фальшь… становится фальшью, как только я произношу это вслух, мои слова — как нож. А я ведь не хочу тебя обидеть. Но каждое мое слово звучит оскорбительно. И даже если я сама уверена, что говорю правду, в действительности все оказывается совсем не так. Разве ты не видишь, что я ничего не понимаю?

Она посмотрела на него. В ее взгляде были и гаснущая любовь, и сострадание, и враждебность; ведь он стремился ее удержать, и он заставлял ее говорить о том, что она хотела забыть.

— Пусть Клерфэ уедет, и через несколько дней ты сама поймешь, как нелепо было идти за первым встречным, поманившим тебя, — сказал Волков.

— Борис, — с безнадежным видом сказала Лилиан, — неужели дело всегда только в другом мужчине?

Волков не ответил. «Я дурак, — думал он. — Я делаю все, чтобы оттолкнуть ее! Почему я не говорю, улыбаясь, что она права? Почему не воспользуюсь старой уловкой? Кто хочет удержать — тот теряет. Кто готов с улыбкой отпустить — того стараются удержать. Неужели я это забыл?»

— Нет, — сказал он. — Дело, может быть, не только в другом мужчине. Но, если это так, почему ты не спросишь меня, не хочу ли я ехать с тобой?

— Тебя?

«Не то, — подумал он, — опять не то! Зачем навязываться?»

— Оставим это, — сказал он.

— Я не хочу ничего брать с собой, Борис, — продолжала она. — Я тебя люблю; но не хочу ничего брать с собой.

— Хочешь все забыть?

«Снова не то», — думал он с отчаянием.

— Не знаю, — сказала Лилиан подавленно. — Но я ничего не хочу брать с собой. Это невозможно. Не усложняй мне все!

Он замер на мгновение. Он знал, что не должен отвечать, и все же ему казалось страшно важным объяснить ей, что жить им обоим недолго и что когда-нибудь, когда у нее останутся считанные дни и часы, самым дорогим для нее будет то время, которым она сейчас так пренебрегает; и тогда она придет в отчаяние от того, что бросалась временем, и будет вымаливать, быть может, на коленях, ниспослать ей еще один день, еще час того, что теперь кажется ей скучным благополучием. Но он знал также и другое, что было еще ужаснее: если он попытается объяснить ей это, все, что он скажет, прозвучит сентиментально.