— Роберт! — тихо сказал я, вплотную подойдя к нему сзади и забыв о раскатах репродукторного трио. Он меня не услышал.
— Роберт! — крикнул я. — Роберт!
Он вздрогнул, оглянулся, изменился в лице.
— Людвиг! Ты? Ты когда приехал?
— Сегодня утром. Я уже приходил сюда, но никого не было.
Мы пожали друг другу руки.
— Хорошо, что ты здесь, — сказал он. — Это чертовски здорово, Людвиг! Я уж думал, тебя нет в живых.
— А я то же самое думал о тебе, Роберт. В Марселе все тебя похоронили. Нашлись даже очевидцы твоего расстрела.
Хирш рассмеялся.
— Эмигрантские сплетни! Ну ничего, говорят, это к долгой жизни. Хорошо, что ты здесь, Людвиг. — Он кивнул в сторону батареи репродукторов и пояснил: — Рузвельт! Твой спаситель говорит. Давай-ка послушаем.
Я кивнул. Мощный, раскатистый голос и так перекрывал любое изъявление чувств. Да мы и отвыкли от них; на этапах «страстного пути» людям столько раз случалось терять друг друга из вида и находить — или не находить — снова, что деловитая, будничная немногословность встреч и расставаний вошла в привычку. Надо быть готовым умереть завтра — или свидеться через годы. Главное, что сейчас ты жив, этого достаточно. Этого было достаточно в Европе, подумал я. Здесь все иначе. Я был взволнован. Кроме того, я почти ни слова не мог разобрать из того, что говорит президент.
Я заметил, что и Хирш слушает не слишком внимательно. Он пристально наблюдал за собравшимися. Большинство слушали безучастно, но некоторые отпускали замечания. Толстуха с башней белокурых волос презрительно рассмеялась, недвусмысленно постучала себя по лбу и удалилась, покачивая пышными бедрами.
— They should kill that bastard! [7] — буркнул стоявший рядом со мной мужчина в клетчатом спортивном пиджаке.
— Что значит «kill»? — спросил я у Хирша.
— Убить, — пояснил он с улыбкой. — Прикончить. Это слово надо знать.
Динамики вдруг умолкли.
— Ты ради этого все репродукторы включил? — спросил я. — Принудительное воспитание терпимости?
Он кивнул.
— Моя вечная слабость, Людвиг. Никак от нее не избавлюсь. Только зряшная это затея. Причем где угодно.
Люди быстро разошлись. Остался лишь мужчина в спортивном пиджаке.
— По-каковски это вы говорите? — буркнул он вопросительно. — Немецкий, что ли?
— По-французски, — невозмутимо ответил Хирш. (Мы говорили по-немецки.) — Язык ваших союзников.
— Тоже мне союзнички. Мы за них воюем! Все из-за Рузвельта этого!
Мужчина вразвалку удалился.
— Вечно одно и то же, — вздохнул Хирш. — Ненависть к иностранцам — вернейший признак невежества. — Потом он взглянул на меня. — А ты похудел, Людвиг. И постарел. Но я-то думал, тебя вообще уже нет в живых. Странно, это первое, что думаешь про человека, когда о нем долго не слышишь. А ведь мы не такие старые.
Я усмехнулся.
— Такая уж у нас проклятая жизнь, Роберт.
Хирш был примерно моих лет — ему тридцать два. Но выглядел гораздо моложе. И фигурой пощуплей, и ростом поменьше.
— Я был твердо уверен, что тебя убили, — проронил я.
— Да я сам распустил этот слух, чтобы легче смыться, — объяснил он. — Было уже пора, самое время.
Мы вошли в магазин, где радио теперь взахлеб что-то расхваливало. Оказалось, это реклама кладбища. «Сухая, песчаная почва! — разобрал я. — Изумительный вид!» Хирш выключил звук и извлек из маленького холодильника бутылку, стаканы и лед.
— Последний мой абсент, — объявил он. — И самый подходящий повод его откупорить.
— Абсент? — не поверил я. — Настоящий?
— Да нет, не настоящий. Эрзац, как и все. Перно. Но еще из Парижа. Будь здоров, Людвиг! За то, что мы еще живы!
— Будь здоров, Роберт! — Ненавижу перно, оно отдает лакричными леденцами и анисом. — Где же ты потом во Франции был? — спросил я.
— Три месяца скрывался в монастыре в Провансе. Святые отцы были само очарование. Им явно хотелось сделать из меня католика, но они не слишком настаивали. Кроме меня там прятались еще два сбитых английских летчика. На всякий случай мы все трое щеголяли в рясах. Я не без пользы провел это время, освежая свой английский. Отсюда мой легкий оксфордский акцент — летчики именно там получили образование. Левин вытянул из тебя все деньги?
— Нет. Но те, что ты мне послал, вытянул.
— Отлично! Для этого я тебе их и посылал. — Хирш рассмеялся. — А вот тебе то, что я от него зажал. Иначе он и их захапал бы.
Он достал две пятидесятидолларовые купюры и сунул мне в карман.
— Мне пока не надо! — сопротивлялся я. — У меня своих пока достаточно. Больше, чем когда-либо бывало в Европе! Для начала дай мне попробовать выкручиваться самому.
— Не дури, Людвиг! Мне ли не знать твои финансы. К тому же один доллар в Америке — это половина того, что он стоит в Европе, а значит, и бедняком быть здесь вдвое тяжелей. Кстати, ты что-нибудь слышал о Йозефе Рихтере? Он был еще в Марселе, когда я перебрался в Испанию.
Я кивнул.
— В Марселе его и взяли. Прямо перед американским консульством. Не успел в двери забежать. Сам знаешь, как это бывало.
— Да, знаю, — отозвался он.
Окрестности зарубежных консульств были во Франции излюбленными охотничьими угодьями что для гестапо, что для жандармерии. Ведь именно туда большинство эмигрантов приходили получать выездные визы. Пока они находились в экстерриториальных зданиях самих консульств, они были в безопасности, но на выходе их частенько брали.
— А Вернер? — спросил Хирш. — С ним что?
— Сперва в гестапо изуродовали, потом в Германию увезли.
Я не спросил Роберта Хирша, как ему самому удалось выбраться из Франции. И он меня не спросил. По привычке сработало давнее конспиративное правило: чего не знаешь, того не выдашь. А сможешь ли ты выдержать последние достижения современной пытки — это еще большой вопрос.
— Ну что за народ! — вдруг воскликнул Хирш. — Это же кем надо быть, чтобы так преследовать собственных беженцев! И ты к этому народу принадлежишь…
Он уставился в одну точку. Мы помолчали.
— Роберт, — наконец спросил я. — Кто такой Танненбаум?
Роберт очнулся от своих невеселых мыслей.
— Танненбаум — это еврейский банкир. Уже много лет как здесь обосновался. Богач. И очень великодушен, если его подтолкнуть.
— Понятно. Но кто подтолкнул его помогать мне? Ты, Роберт? Опять принудительное воспитание гуманизма?
— Нет, Людвиг. Это был не я, а добрейшая эмигрантская душа на свете — Джесси Штайн.