— Неужели ты думаешь, что после войны они сумеют выкрутиться?
— Им даже выкручиваться не придется. Просто по всей стране вдруг разом не станет больше нацистов. А те, которых все же привлекут к ответу, начнут доказывать, что действовали исключительно по принуждению. И даже будут в это верить.
— Веселенькое будущее, — усмехнулся Ленц. — Надеюсь, ты ошибаешься.
— Я тоже на это надеюсь. Но ты посмотри, как они сражаются. Они же бьются за каждую навозную кучу, будто за Святой Грааль, и умирают за это. Разве похожи они на людей, которые в ужасе от того, что творилось в их родном отечестве больше десяти лет? А ведь по сравнению с этими зверствами эпоха Чингисхана кажется санаторием. Только немцы способны отдавать жизни за такое.
Ленц снова придвинул к себе тарелку.
— Давай не будем больше об этом, — сказал он. — Почему мы не можем без таких вещей? Ведь мы выжили только потому, что старались думать и говорить об этом как можно меньше, разве нет?
— Может быть.
— Не может быть, а точно! Но здесь, в Нью-Йорке, на проклятом восточном побережье, ни о чем другом и поговорить нельзя! Может, потому, что здесь мы опять слишком близко от всего этого? Почему бы тебе не поехать со мной на запад? В Голливуде, на Тихоокеанском побережье, ближайшая земля — это Япония.
— В Японии и на Тихом океане тоже война.
Ленц улыбнулся.
— Нас это меньше касается.
— Неужели? Разве так бывает? — спросил я. — Чтобы меньше касалось? И разве не по этой причине снова и снова возникают войны?
Ленц допил свой кофе.
— Людвиг, — сказал он. — Мне через пятнадцать минут ехать. Я не собираюсь затевать тут с тобой споры о мировоззрении. Равно как и споры об эгоизме, глупости, трусости или инстинкте убийства. Я просто хочу дать тебе совет. Здесь ты неровен час пропадешь. Приезжай в Голливуд. Это совсем другой мир, искусственный, всегда жизнерадостный. Там легче отсидеться, переждать. А у нас в запасе не так уж много сил. Их надо беречь. Ведь ты тоже ждешь, правда?
Я не ответил. Нечего мне было отвечать. Слишком много на свете разных ожиданий. О моем мне говорить не хотелось.
— Я подумаю об этом, — сказал я.
— Подумай, — Ленц что-то написал на салфетке. — Вот. По этому номеру ты всегда найдешь меня. — Он подхватил свой чемодан. — Думаешь, мы когда-нибудь сможем забыть то, что с нами случилось?
— А ты этого хочешь?
— Иногда, когда валяюсь на солнышке на берегу Тихого океана, хочу. Думаешь, сумеем?
— Мы — нет, — сказал я. — Палачи и убийцы — те да. Причем легко.
— Да, Людвиг, не больно-то весело тебя слушать.
— Я вовсе не хотел тебя расстраивать. Мы живы, Зигфрид. Возможно, это и есть грандиозное утешение, а быть может, и нет. Как бы там ни было, мы тут, вот они мы, а могли сто раз истлеть в массовой могиле или вылететь в трубу крематория.
Ленц кивнул.
— Подумай насчет Голливуда. Здесь мы слишком чужие, чтобы позволить себе просто так прозябать в беспомощности. А там, в безумном карнавале фабрики грез, глядишь, и найдется местечко, чтобы перезимовать.
Вывешивает Моне («Поле с маками») у оружейного магната.
Боссе (Грэфенберг) с Хиршем.
Идет в музей (Метрополитен). (Преодоление примитивного инстинкта собственника) (уже описано).
Зимой Блэк едет в Париж, хочет быть первым, кто привезет в Америку картины.
Это будет год отчаяния. И год смерти. Год крушений. Рухнет и надежда на иную, новую Германию. Кто так обороняется, тот отстаивает режим убийц.
Графиня пьет, чтобы умереть прежде, чем у нее кончатся деньги. — «Сердце — оно умирает и все никак не умрет».
Прибывает последний эмигрант.
Зубной врач (цементные зубы, зубы на случай бегства) напротив дома упокоения (мертвец на кушетке).
Зоммер убил гестаповца (или Хирш), его арестовывают, когда он под своей настоящей фамилией подает в Германии заявление о восстановлении паспорта, семь лет тюрьмы (судья: «Мы должны снова железной рукой навести порядок и дисциплину» — это все во времена денацификации). 3. вешается.
Рут Танненбаум. Одна нога чуть короче другой.
Танненбаум приобретает у Блэка картину. Настаивает на комиссионных для Зоммера.
Кто-то, эмигрант в гостинице, болен; борется за жизнь (близкие все погибли), чтобы дожить до краха Германии.
Пицца перед консульствами.
Ювелир Эрик Ротшильд, который всюду выходит сухим из воды.
Кармен.
Мария Фиола: «Я осколок, в котором иногда отражается солнце».
«Ланский катехизис»: «Не жди сострадания. Никогда».
Цветочник из Каннобио.
Равич в больнице. Он его там навещает. «Вы все баловни судьбы! Чудом унесли ноги! Вам вообще следует только молчать. Все болтовня. Бессмыслица. Только мертвые должны говорить, но не могут. Потому ничто никогда и не изменится! А вы дышите, благодарите судьбу и помалкивайте».
Не следует слишком долго быть одному. Иначе его одолевают сны и привидения.
Мария, Мойков и Зоммер какое-то время союзники поневоле (уже использовал!).
Продолжить линию Лахмана.
Хирш приходит в гостиницу. И Равич. Перемена мест. Равич получил письмо из Германии через Францию.
Нельзя терять в себе эту дрожь спасенного тела (этот танец спасенного существа), с влагой в глазах заново открывающего все вокруг, — спасен! Когда все внове, и с небывалой интенсивностью, снова впервые ложка в руке, все даровано, открыто, завоевано заново — дыхание, свет, первый шаг, и ты не мертв, не окоченел, не угодил в концлагерь — нет, ты жив, свободен! Ежесекундно!
Противовес: свинец воспоминаний.
Борьба одного с другим, голос мести и голос справедливости, почти немой, быть может, даже умерший, слова, слова моего эгоизма — ибо какая может быть справедливость для того, кто умер? Никакой — только утверждение своего «эго» для того, кто еще жив.
Но как же все это втиснуто в параграфы и эгоизм, против всего трепетного, тлеющего, против жизни, которая еще теплится, часто почти угасая, она все еще здесь — как свеча на ветру в ладонях!
Окончательный расчет — это месть, справедливость только форма эгоизма, она против жизни, против всего цветущего ней.
Расчет с моралью! Но не отрицание ли это также и всего того, что создано как закон (человеческий), отрицание ради нового эгоизма жизни?
Да. Но кто много выстрадал, тот, возможно, имеет на это право.
Размышления о Марии Фиоле. Она есть, она будет для него всем этим — другой стороной, которая медленно освещает и ту, первую, но, возможно, первая все же победит…