Обетованная земля | Страница: 46

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Трех? — переспросил Хирш.

Танненбаум кивнул.

— У меня двойное имя, — пояснил он. — Адольф-Вильгельм. Ну, с Вильгельмом я своего патриота-деда еще как-то понимаю, все же была империя. Но Адольф! Как он мог знать! Какое предчувствие!

— Я знавал в Германии одного врача, так его вообще звали Адольф Дойчланд, — сказал я. — И конечно же, он был евреем.

— Бог ты мой, — заинтересованно посочувствовал Танненбаум. — Это даже похлеще, чем у меня. И что с ним сталось?

— Его вынудили поменять и то, и другое. И фамилию, и имя.

— И больше ничего?

— Больше ничего. То есть врачебную практику, конечно, отобрали, но сам он сумел спастись, уехал в Швейцарию. Это, правда, еще в тридцать третьем было.

— И как же теперь его зовут?

— Немо. По латыни, если помните, это означает «никто». Доктор Немо.

Танненбаум на секунду замер. Видно, обдумывал не дал ли он маху: уж больно заманчиво звучало это Немо. Еще более анонимно, чем Смит. Но тут его внимание привлекли некие сигналы от кухонной двери: там стояла кухарка Роза и размахивала большой деревянной поварешкой. Танненбаум сразу как-то весь подобрался.

— Гуляш готов, господа, — торжественно объявил бывший Адольф-Вильгельм. — Предлагаю отведать его прямо на кухне. Там он вкусней всего.

Танненбаум прошествовал вперед. Я хотел было последовать за ним, но Хирш меня удержал.

— Посмотри, Кармен танцует, — сказал он.

— Это ты посмотри: вон уходит человек, от которого зависит мое будущее, — возразил я.

— Будущее может подождать, — Хирш продолжал меня удерживать. — А красота никогда. «Ланский катехизис», параграф восемьдесят седьмой, нью-йоркское издание, расширенное и дополненное.

Я перевел взгляд на Кармен. Отрешенно, живым воплощением забытых грез, мечтательной тенью вселенской меланхолии она покоилась в орангутановых волосатых лапах здоровенного рыжеволосого детины, американского сержанта с ножищами колосса.

— Вероятно, она думает сейчас о рецепте картофельных оладий, — вздохнул Хирш. — Хотя даже об этом — вряд ли! А я на эту чертову куклу молюсь!

— Что ты ноешь, ты действуй! — возмутился я. — Не понимаю, чего ты ждал раньше.

— Я начисто потерял ее из виду. Это волшебное создание вдобавок ко всему обладает еще и удивительным свойством бесследно исчезать на долгие годы.

Я рассмеялся.

— Вот уж поистине свойство, редкостное даже среди королей. А среди женщин и подавно. Забудь свое жалкое прошлое, и смелее в бой!

Хирш смотрел на меня, все еще колеблясь.

— А я тем временем пойду вкушать гуляш, — заявил я. — Сегедский! И вместе с Адольфом-Вильгельмом Смитом буду обдумывать мое безотрадное будущее.

В гостиницу «Мираж» я вернулся около полуночи. К немалому моему изумлению, я еще застал там в плюшевом будуаре Марию Фиолу с Мойковым за партией в шахматы.

— У вас сегодня ночной сеанс фотосъемки? — поинтересовался я у Марии.

Она покачала головой.

— Вечные расспросы! — отозвался вместо нее Мойков. — Тоже мне невротик! Не успел прийти — и тут же пристает с вопросами. Все счастье нам разрушил. Счастье — это когда тишина и никаких вопросов.

— Это счастье благоглупости, — возразил я. — Я наблюдал его сегодня весь вечер и во всем блеске. Женская красота, так сказать, в полнейшей интеллектуальной расслабленности — и никаких вопросов.

Мария Фиола подняла на меня глаза.

— Правда? — спросила она.

Я кивнул.

— Просто принцесса с единорогом.

— Тогда ему нужно срочно дать водки, — заявил Мойков. — Мы люди простые, тихо наслаждаемся тут покоем и меланхолией. Поклонникам единорогов этого не понять. Они страшатся простой грусти, как темной стороны луны.

Он поставил на стол еще одну рюмку и налил.

— Это истинная, русская мировая скорбь, — проговорила Мария Фиола. — Не чета немецкой.

— Немецкую вытравил Гитлер, — заметил я.

За стойкой пронзительно зазвенел звонок. Мойков, покряхтывая, встал.

— Графиня, — сказал он, бросив взгляд на табло с номерами комнат. — Наверно, опять нехорошие сны про Царское Село. Возьму-ка я сразу для нее бутылочку.

— Так по какому случаю у вас мировая скорбь? — спросил я.

— Сегодня не у меня. Сегодня это у Владимира, потому что он снова стал русским. Когда-то коммунисты расстреляли его родителей. А два дня назад они освободили его родной городок от немцев.

— Я знаю. Но разве он не стал давным-давно американцем?

— А разве можно им стать?

— Почему нет? По-моему, это легче, чем стать кем-то еще.

— Может быть. О чем вы еще хотите спросить, раз уж пришли спрашивать? Что мне тут надо в столь поздний час? В столь унылом месте? Об этом не хотите спросить?

Я помотал головой.

— А почему бы вам не быть здесь? Вы мне однажды сами все объяснили. Гостиница «Мираж» весьма удачно расположена — как раз по пути от вашего дома к вашей работе, то бишь к ателье Никки. Это ваш последний привал и последняя рюмашка до и после битвы. А водка у Владимира Ивановича и впрямь отменная. Кроме того, время от времени вы здесь просто жили. Так почему бы вам тут не быть?

Она кивнула, но смотрела на меня пристально.

— Вы еще кое-что забыли, — сказала она. — Когда кому-то все более или менее безразлично, ему безразлично и где быть. Разве я не права?

— Ничуть! Все не может быть безразлично. Я, например, предпочту быть богатым, здоровым, молодым и отчаявшимся, чем бедным, старым, больным и без всякой надежды.

Мария Фиола вдруг рассмеялась. Я уже не раз замечал за ней этот внезапный переход от одного настроения к прямо противоположному. Он всякий раз поражал меня — сам я так не умею. В следующую же секунду передо мной сидела молодая, красивая и совершенно беззаботная женщина.

— Так и быть, я вам откроюсь, — сказала она. — Когда мне плохо, я всегда прихожу сюда, потому что здесь мне бывало гораздо хуже. По-своему это тоже утешение. А кроме того — для меня это крохотный кусочек моей переменчивой родины. Другой у меня все равно нет.

Мойков оставил бутылку в нашем распоряжении. Я налил Марии и себе по рюмке. После сегедского гуляша, приготовленного кухаркой Розой, водка пилась как эликсир жизни. Мария выпила свою рюмку залпом, запрокинув голову, как пони, — это ее движение запомнилось мне с первого раза.

— Счастье, несчастье, — продолжила она, — это все громкие, напыщенные понятия минувшего столетия. Даже не знаю, чем бы я хотела их заменить. Может — одиночество и иллюзия неодиночества? Не знаю. А чем еще?

И я не знал. У нас с ней разные взгляды на счастье и несчастье: у нее эстетический, у меня сугубо житейский. К тому же это во многом вопрос личного опыта, а не умозрительных спекуляций. Умозрительность искажает, обманывает, морочит голову. Да и вообще я не слишком верил Марии — уж больно она переменчива.