Тут же и фотография отца Гвинет, который, судя по ней, сама доброта, а глаза светятся умом. Время от времени я вдруг обнаруживаю, что уже давно смотрю на нее, а иногда, сидя на веранде или гуляя по лесам, я говорю с ним, рассказываю, что мы делали, читали, о чем думали в последнее время. И благодарю его не только тогда, но и каждый день: если бы не он, не было бы у меня такой жизни, как сейчас.
Мы с отцом не фотографировали друг друга. И камеры у нас не было, и не чувствовали мы необходимости сохранять память друг о друге, потому что собирались всегда быть вместе и видеть друг друга вживую. Но в конверте, который дал мне отец Хэнлон в подвале дома настоятеля, лежала фотография отца. Священник сделал ее, когда отец сидел в кресле, освещенный лампой и при этом в тени, как на фотопортретах знаменитостей, которые делал великий фотограф Эдвард Стайхен. Он напоминал актера, когда-то очень знаменитого, Дэнзела Вашингтона: кожа цвета молочного шоколада, коротко стриженные, жесткие волосы, широкое приятное лицо, улыбка, которой позавидуют ангелы, и темные глаза, которые могут быть осями вращения вселенной.
Я также поставил в рамку и каталожную карточку, на обеих сторонах ее отец написал важные слова, которые наказал мне не забывать после того, как он сам не сможет напомнить их мне. Вот эти слова: «За единственным исключением все в мире проходит, время стирает и угрызения совести, и великие цивилизации, обращает каждого и все монументы в прах. Единственное, что выживает, – это любовь, поскольку это энергия, такая же несокрушимая, как свет, который путешествует от источника к краю вечно расширяющейся вселенной, та самая энергия, которой создано все живое и которая остается в мире, следующем за этим миром времени, и праха, и забытья».
Я написал этот отчет ради моих детей, и их детей, и последующих поколений, чтобы они знали, каким когда-то был мир и почему произошло то, что произошло. Сейчас человек не убивает человека, а зверь – зверя, но это еще не все. Смерть, похоже, осталась только для травы, цветов и других растений, умирающих при смене сезонов, чтобы возродиться весной. Если смерть забудут, возможно, это будет не так хорошо, как может показаться с первого взгляда. Мы должны помнить смерть и искушение силой, которое она собой представляет. Мы должны помнить, что, прельстившись силой смерти и использовав ее, чтобы контролировать других, мы потеряли мир и, если на то пошло, больше, чем мир.
Со дня приезда сюда мы не видели ни туманников, ни чистяков. Мы верим, что у первых теперь здесь не находится никаких дел, а в услугах вторых больше не нуждаются. Если я когда-нибудь увижу туманного угря, скользящего по лесу, или светящуюся фигуру в больничном одеянии, спускающуюся со снегом, я пойму, что где-то договоренность нарушена и на сцену нынешнего мира вновь вышла трагедия. А до этого здесь царит радость, и чтобы оценить ее по достоинству, не требуется, между прочим, ни страха, ни боли, как мы когда-то думали.
Моя мать утверждала, что в любом зеркале, которым я пользовался, она видела мое лицо, а не свое, мое лицо и мои удивительные глаза, а потому она не держала зеркал в нашем доме. Разбила и вымела осколки, не рискнув в них взглянуть, потому что, по ее словам, из каждого смотрело мое лицо целиком, а не какая-то его часть. Она едва могла изредка глянуть на меня, а по большей части устремляла взгляд мне за спину или вообще на что-то еще, даже когда мы разговаривали. Соответственно, увидев множество моих лиц на осколках посеребренного стекла, она бы сошла с ума.
Хотя моя мать пила и употребляла наркотики, я верил, что насчет зеркал она говорила правду. Она никогда не лгала мне и по-своему любила меня. Думаю, из-за своей красоты, родив такого, как я, она страдала больше других женщин, окажись они на ее месте.
Мы жили в уютном домике, расположенном в глубине огромного леса, в милях от ближайшего соседа. К домику вела проселочная, петляющая между деревьев дорога. Каким-то образом – как именно, она никогда не рассказывала – мать заработала столько денег, что их хватило бы ей до конца жизни, но, зарабатывая деньги, она приобрела и врагов, которые наверняка бы ее разыскали, не поселись она в такой глуши.
Мой отец, романтик в душе, идею любви ставил выше моей матери. Неугомонный и уверенный, что найдет идеал, к которому стремился, он ушел до моего рождения. Мать назвала меня Аддисон [32] . Дала мне свою фамилию – Гудхарт [33] .
В ночь моего появления на свет, после тяжелых родов, повитуха, которую звали Аделаида, приняла меня в спальне моей матери. Добрая и богобоязненная женщина, Аделаида, увидев меня, свернула бы мне шею или задушила, если бы моя мать не вытащила пистолет из ящика прикроватного столика. То ли боясь, что ее обвинят в попытке убийства, то ли стремясь как можно быстрее покинуть дом, в котором находился я, повитуха поклялась никому не говорить обо мне и не возвращаться ни под каким видом. Для всего мира я родился мертвым.
Я мог воспользоваться зеркалом только в моей маленькой комнате, зеркалом в рост человека на внутренней стороне дверцы стенного шкафа. Иногда я стоял перед ним, разглядывая себя, с каждым прожитым годом все реже. Я не мог изменить внешность или начать понимать, каким могу стать, поэтому по всему выходило, что время, потраченное на самолицезрение, пользы не принесет.
По мере того, как я становился старше, мать все с большим трудом могла терпеть мое присутствие, и я не приходил домой многие дни кряду. В жизни ей пришлось испытать всякое, ее отличала не только красота, но и непоколебимая уверенность в себе, до моего появления она ничего не боялась, хотя не лезла на рожон и избегала ненужной бравады. Она ненавидела собственную неспособность сжиться с моим присутствием в доме, не могла контролировать охватывающую ее тревогу до такой степени, что время от времени выгоняла меня из дома.
Одним октябрьским днем, вскоре после рассвета, через несколько недель после моего восьмого дня рождения, я услышал от нее: «Это неправильно, Аддисон, и я презираю себя за это, но ты должен уйти, или я не знаю, что сделаю. Может, только на день, может, на два, не знаю. Я вывешу флаг, когда ты сможешь вернуться. Но сейчас я не хочу, чтобы ты оставался рядом!»
Роль флага выполняло кухонное полотенце, которое она вешала на крюк над крыльцом. Изгнанный из дома, каждое утро и вечер я проверял, вывешен ли флаг, и меня охватывал восторг, когда я его видел. Одиночество сильно давило на меня, пусть большую часть жизни мне и приходилось обходиться без человеческой компании.
Когда дом – включая и крыльцо – становился для меня запретной территорией, при теплой погоде я спал во дворе. Зимой – в гараже-развалюхе, на заднем сиденье «Форда-Эксплорера», или на полу в теплом спальнике. Каждый день она оставляла мне еду в корзинке для пикника, но в ней я не находил того, что хотелось мне больше всего: человеческого общения.