– Купите цветочек, сударь!
– Уйди, дитя, – велел хлюпик.
Это он напрасно. Чуя поживу, Герда становилась злее дикой кошки. Ради возможности укусить, вцепиться в живое мясцо, она частенько жертвовала и самой поживой – повод делался лишним, мешающим словесной баталии. Не в деньгах счастье, а оскорблять себя всяким прохвостам мы не позволим. Это нам-то уходить из Веселого? Это мы-то – дитя?
Герда не сомневалась, что с легкостью удерет от хлюпика, а уж от доходяги – и подавно. Значит, возмездия за дерзость можно не опасаться.
– Жадины! Скряги! Медяка пожалели бедному ребенку! Чтоб вас скрючило в три погибели! Чтоб ваши кишки играли отходной марш с ночи до утра! Чтоб вам зудело без почесуна…
Верзила с хлюпиком и ухом не повели. Зато старичина замер, как вкопанный, принюхиваясь. Герда была готова дать голову на отсечение – дряхлый мерзавец нюхал ее вопли. Шевелились мохнатые ноздри; слова влетали в них, отдавая хозяину не смысл, но запах.
Наконец старичина сморщился и чихнул.
– Пусть вам, жмотам, икается…
– Уймись, отроковица, – ласково произнес старичина, и Герда ощутила, как язык сворачивается в трубочку, где внутри, розовым червячком, спряталась немота, и снаружи тоже воцарилась немота, щекоча зубы опасным, зимним холодом. – Не надо желать случайным встречным целый ворох гадостей. Это дурно. Тебе говорили, что это дурно, или я у тебя первый?
– Оставь ребенка, Серафим, – велел дворянин. – Она не со зла.
– Разумеется, не со зла, – кивнул старичина. – Исключительно из благих намерений. Я же чую: она преисполнена любовью. Аж наружу брызжет. Отроковица, твое счастье, что Вышние Эмпиреи глухи к таким болтушкам, как ты. Кройся в твоем оре хотя бы одна скверная инвокация… Клянусь Нижней Мамой, я превратил бы тебя в чертополох и скормил на обед ближайшему ослу. Когда в следующий раз захочешь пожелать счастья ближнему, вспомни меня. Хорошо?
«Чтоб ты сдох!» – подумала Герда, тщетно пытаясь заговорить.
– Все смертны, – не стал перечить мерзкий старичина. – Рано или поздно я сдохну. Но не сейчас, к твоему великому сожалению. Давай сюда корзинку, моя прелесть. Люди искусства обожают цветы. Томас – не исключение. Вот и преподнесем…
Руки Герды помимо ее воли протянули корзину вперед. Хлюпик принял вынужденное подношение, не моргнув и глазом, а верзила достал из кошеля монету и швырнул ее цветочнице. Он бросал, не глядя, и промахнулся бы, угодив денежкой в водосточную трубу. Но хлюпик вдруг оказался в трех шагах от места, где стоял, взял монету из воздуха и через плечо закинул Герде прямиком в кармашек передника, вышитый по краю красным «живчиком».
Не теряя времени, Герда вытащила нежданную плату и остолбенела: на ладони блестел золотой бинар!
– Чтоб ты сдох! – запоздалым эхом вырвалось у девочки, даже не заметившей, что дар речи вернулся к ней. – Сударь, за такие деньжищи хоть каждый день!.. и ни слова, ни полсловечка… да хоть в чертополох, хоть ослу на обед…
Она тараторила, уставившись на сокровище, губы плясали джигу, язык молотил чушь, словно с привязи сорвавшись, а в «шустрой соображалке», как Герда звала голову, творилось невообразимое. «Стой! – кричала интуиция, первой учуяв возможную беду. – Угомонись, дурища! Не лезь на рожон…» Впрочем, верзила не обращал на цветочницу никакого внимания. Он стучал молотком в дверь дома, не замечая, что девочка смешно кивает, будто кланяется, в который раз сличая его профиль с профилем, отчеканенным на золотом. Вопли Герды сделались тише, превратясь в обыденную скороговорку, снизились до шепота…
– …ни словечка… никому!.. ваше величество…
Эдвард II, король Реттии, уже забыл о смешном ребенке. И королевские спутники – лейб-малефактор Серафим Нексус и Рудольф Штернблад, капитан лейб-стражи – повернулись спиной к Герде, пятившейся прочь из Веселого Тупика. Так оставляют поле боя, сдавшись на милость превосходящим силам противника – медленно, изо всех сил пытаясь не удариться в бега, сохраняя остатки достоинства.
Нечасто цветочницы продают георгины королям.
– …ни-ни…
Она действительно никому ничего не рассказала. Бабушка Марго, Крис-Непоседа, подружки, соседи – никто не узнал от Герды, что король без свиты, только с двумя близкими людьми (каждый из которых стоил целого сонма придворных), на ночь глядя явился в дом Томаса Биннори, барда-изгнанника.
Человека, о ком в последнее время шептались:
– Слыхали? Ага, рехнулся! С ума сбрендил, рифмоплет…
Молчать девочке стоило большого труда. Иногда – непосильного. Но, пожалуй, именно с этого вечера, научившись держать язык за зубами, Герда перешагнула межу детства, и судьба ее сделала резкий, опасный, неизбежный поворот, приведший ко многим последствиям. Истории часто начинаются так – с персонажа второго-третьего плана, о ком и забыть не грех, и вспомнить невредно.
Истории жестоки к своим участникам.
Но об этом – как-нибудь позже.
* * *
– Прошу вас, ваше величество!
– Я рад видеть тебя, Абель. Как он?
– Трудно сказать, ваше величество. Иногда мне кажется, что дело идет на поправку. А случается, что я готов молиться кому угодно, хоть демонам преисподней, лишь бы…
Привратник, слуга (единственный в доме, не считая стряпухи), друг и спутник поэта, а временами – нянька и сиделка, Абель Кромштель гордился тем, что король зовет его по имени. Даже не так – что король вообще помнит его имя. Он не обиделся бы, зови его Эдвард без затей: «Эй, ты!..» – приказывая мановением руки. У королей уйма державных забот, куда им помнить имена мелких людей, вроде Абеля! А вот поди ж ты… В мире было всего два человека, за кого Абель не задумываясь отдал бы жизнь, или убил по их велению – мэтр Томас и Эдвард II, кумир и благодетель.
В остальном он был начисто лишен гордыни.
Даже на рынке он стеснялся торговаться, потупляя взор. Мясники, хлебопеки и продавцы овощей знали это качество Абеля, и – удивительное дело! – не спешили им воспользоваться, теша сиюминутную корысть. Напротив, сбрасывали цену сами, а потом долго провожали взглядом нелепого покупателя, которого вроде бы грех не облапошить, и в глазах торговцев сияло что-то, напоминающее отблеск стихов Биннори – комических, трагичных, разных.
– Добрый вечер, Абель!
– И вам здравствовать, мастер Нексус! И вам, сударь капитан! Следуйте за мной, я провожу…
Узким коридором, где гости шли гуськом за Абелем, воздевшим к потолку канделябр с зажженной свечой, они выбрались во внутренний дворик. По дороге гобелены на стенах впитывали без остатка любое произнесенное слово, даже шепот, даже шелест дыхания. Ковровые дорожки гасили звук шагов. Плиты, которыми был вымощен двор, прошитые на стыках мхом, позволяли ступать бесшумно – шершавая поверхность приникала к подошвам нежно, будто чуткая любовница.