Участковый | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Осторожно, затаив дыхание, на цыпочках, кончиками пальцев обживала Катя свой новый дом. Конечно, и свекровь помогала постоянно, и мама из Светлого Клина приезжала по мере возможностей, и Николай старался изо всех сил – тут гвоздь вбить, здесь шкаф собрать, там полочку повесить. Однако ответственной за создание уюта Катерина назначила себя. Трюмо в углу, кружевные салфетки на подушках, беленькие мадаполамовые занавесочки на окнах и вырезанные из журнала «Советский экран» фотографии артистов на стене – это еще не уют. Если ей удастся почувствовать дом, сродниться с ним – вот тогда будут и тепло, и защита, и запах чистоты и выпечки, и счастливый детский смех. А не примет дом новоселов, откажется стать для них родным – так и получишь в итоге сквозняки из щелей, скрипучие половицы да плесень по углам. Посмеиваясь, Колька убеждал ее, что с подобной ерундой справится и сам, но Катя была свято уверена, что домашнее хозяйство – это исключительно ее, женская обязанность. Всю сознательную жизнь у нее перед глазами был пример матери, оградившей отца практически ото всех бытовых хлопот и проблем. «Я буду хорошей хозяйкой!» – успокоенно думала Катерина, еще не зная, что готовит ей жизнь во Вьюшке.

Сделав погромче музыку, передаваемую по радио, она ополоснула руки и принялась нарезать хлеб – толстыми ломтями, как любил Колька. Горячий ужин дожидался на чугунной печной плите, столовые приборы посверкивали на чистой скатерке. Мимо окон кухни сновали то строители, то девчата, то те и другие вперемешку; наконец в отдалении показалась фигура мужа – шел он вразвалочку, не спеша, степенно кивал налево и направо, здороваясь с односельчанами. Стоило подойти поближе, как его тут же окружила стайка Катиных ровесниц в капроновых чулках и цветастых платках, защебетала в три раза громче, принялась угощать кедровыми орешками. Катерине очень не нравились их ужимки, их возбужденный смех, и она в который раз с досадой подумала, что, по сути, ничего не знает о жизни мужа во Вьюшке. Она и в деревеньке-то этой ни разу не была, все только мимо проезжала по трассе на рейсовом автобусе по пути в райцентр. До той поры, пока сама сюда не попала, она попросту не задумывалась, какие у Николая тут друзья, как он коротал вечера, если не наезжал в Светлый Клин, с кем танцевал в местном клубе под модные кубинские пластинки…

Будто подслушав ее мысли, из репродуктора зазвучала песня Аиды Ведищевой:


Мне говорят, что тебя видали

Один раз с Любкой, другой раз – с Галей.

Где ж тут любовь, если пока —

Лишь арифметика?..

И так грустно сделалось от этих слов, что Катерина заставила себя отвернуться от окошка, чтобы не видеть, как Николай снисходительно и важно отвечает своим знакомым девицам, как пуще прежнего замедляет шаг и смеется над их шутками, как тайком косится на дом – не наблюдает ли за ним родная жена?

* * *

– Семушка, кто это был?

Семен Модестович Дягиль, агроном колхоза «Светлый путь», приглушенно чертыхнулся. Как ни старался он утишивать своего позднего гостя, как ни шептался с ним почти беззвучно в боковой комнатушке, а дверная щеколда напоследок все-таки звякнула, разбудив мать. «Сказать, что послышалось ей? – размышлял он, неторопливо входя в горницу, настырно пахнущую лекарствами. – Нельзя, обидится».

– Это ко мне, мама, по работе, – нехотя соврал он. – Как ты себя чувствуешь?

– Не врач был разве? – с сомнением уточнила она. – По походке вроде врач.

– Тебе показалось, – с терпеливой улыбкой ответил он, прилаживаясь на табуретке возле ее постели.

С подушки на него внимательно смотрели большие влажные глаза, и самая страшная мука заключалась в том, что глаза эти все понимали, все знали. Насколько проще жилось Семену Модестовичу, когда мать от слабости или под воздействием препаратов впадала в забытье! Каким малодушным он себе казался, когда украдкой вздыхал от облегчения, едва мать засыпала без стонов и метаний! Он сильный вообще-то, сильный и терпеливый, он готов сражаться с ее немощью, с ее болью, он все сделает, во всем поддержит, и только вынести взгляд больших умных глаз с каждым разом становилось все труднее.

Тусклый электрический свет неожиданно ярко отражался от стеклянных боков разнокалиберных пузырьков и бутылочек, шприцов и ампул, его желтизна разлитым подсолнечным маслом пропитала пододеяльник и наволочку, беленую стенку печки и страницы раскрытой книги.

– Почитать тебе? – встрепенулся Семен Модестович, схватившись за книжку, будто за спасительную соломинку: уткнуться в мелкий шрифт, увлечься сюжетом – лишь бы был повод не смотреть в глаза матери!

– Семушка, ты только не обижайся! – прошелестел слабый голос. – Ты, пожалуйста, сделай, как я прошу.

Пошла волной гладь одеяла, нарушая связь с реальностью. Лежала на подушке голова: выпуклый белый лоб, завиток волос, прилипший к щеке, бисеринки пота над верхней губой, сильный подбородок. Ниже, под одеялом, фигура матери истоньшалась настолько, что казалось, будто там и нет ничего, будто некогда сильное, женственное тело уже растаяло, будто голова – это все, что осталось. И когда гладь начинала шевелиться и встопорщиваться, всякий раз Семен Модестович ощущал мгновенный укол ужаса.

Выпростав тонкую прозрачную руку, мать извернулась и вытащила из-под подушки скомканную засаленную четвертушку тетрадного листочка в клеточку. Семен Модестович порывисто встал, опрокинув пару звякнувших пузырьков.

– Опять! – с ненавистью воскликнул он, не стыдясь своего шумного гнева.

– Семушка!

– Мама, ну, ты же современный человек! Ты образованный человек, учитель! Как ты можешь?! И я… Вот за что ты меня так опозорить хочешь? Я уважаемый специалист, профессиональный исследователь, в некотором роде – ученый! Я, в конце концов, кандидат в члены партии! И ты хочешь, чтобы я потакал какому-то деревенскому, дремучему мракобесию?!

– Семушка!

Он тяжело дышал, она беззвучно плакала, отвернув лицо к стене и обессиленно уронив руку на пододеяльник.

– Кто только тебе это дал?! – в пятый, наверное, раз с тоской вопросил он, выдернул записку из слабых пальцев и вышел из занавешенного закутка.

Пружинисто прошелся по комнате, не глядя швырнул листок в печурку – на растопку сгодится! – похлопал себя по карманам, выудил пачку сигарет «BT». Вернулся к голландке, приоткрыл задвижку, чтобы дым вытягивало в трубу, уселся по-турецки, чиркнул спичкой, подкурил. Сизая струйка, будто живая, зазмеилась, потекла в теплое черное нутро печки. Семен Модестович прекрасно понимал, почему так бесится, почему сейчас сердит на весь мир, а сердце в груди так и переворачивается от жалости и нежности. Может, давно уже следовало уступить матери – да хотя бы для ее же успокоения! Но поступить так значило признать бессилие – и собственное, и медицины.

Впрочем, медицина устами местного докторишки десятью минутами ранее во всем уже призналась сама.

Еще полгода назад, до морозов, когда мать старалась казаться бодрой, но во всем уже ощущалось беспощадное наступление болезни, он заставил ее лечь в городскую больницу на обследование. Диагноз не утешал, но лекарства, прописанные уверенной рукой, вселяли надежду, разноцветные бумажные и картонные упаковки радовали глаз мудреными названиями и легкомысленной леденцовостью содержимого. А потом мать сдала как-то сразу и безоговорочно, и перевозить ее куда-либо – например, в областную клинику, – стало опасно.