– Тебе не надоело? – Он все же коснулся медвежьей шкуры, и жена отпрянула. – Не бойся, я помню свое слово. У моей матушки имелось пять бронзовых зеркал, три серебряных и одно – стеклянное, которое она берегла больше других. Я помню, как она сидела, любуясь собой или, наоборот, выискивая на лице морщины. Отец уверял, что будет любить ее всякой, но она не верила. И однажды проплакала целый час, седой волос нашла. Я утешал. Говорил, что она навсегда молодой останется.
Так и вышло.
– Отец тогда подарил ей ожерелье из топазов.
Матушка спрятала его в особой тайной комнате, дверь которой запиралась на огромный ключ. Его матушка носила на поясе и ключнице, женщине старой, сгорбленной, помнящей отца еще ребенком, не доверяла. В комнате на полках стояли шкатулки – деревянные и каменные, наполненные доверху золотым песком, монетами, которые Янгар любил перебирать. Их было множество всяких, в том числе и шестиугольные дирхемы, показавшиеся ему смешными. Матушка же, открыв очередную шкатулку, приговаривала:
– Все это будет твоим, Янгири… Посмотри, мне идет?
Она надевала венец, украшенный солнечным камнем особого темного оттенка, который бывает у гречишного меда. И от прикосновения ее рук камень наполнялся светом. Матушка доставала серьги, тяжелые, длинные, касающиеся расшитого жемчугом воротника.
Она всегда одевалась так, будто бы гостей встречала.
– Мужчина должен быть сильным, – приговаривала матушка, усаживаясь перед зеркалом, – а женщина – красивой.
На пальцах ее хватало места многим перстням, а запястья скрывались под кольцами браслетов. Обвивали шею змеи ожерелий, одно другого роскошней.
– Твой отец к ней слишком добр, – ворчала ключница, сплевывая желтую от табака слюну. Она курила трубку, хотя матушка и пеняла ей, что, дескать, от трубки дымно и воняет. – Балует, балует, все-то дозволяет.
Ключница развязывала кисет, подцепляла кривыми желтоватыми ногтями табак и набивала им трубку, приминая мизинцем. Лишенный верхней фаланги, он был уродлив, но, по словам ключницы, удобен. И, вздыхая, она добавляла:
– Кровь Полоза, мальчик мой, что уж тут…
Не осталось крови.
И камня.
И кто надел матушкины украшения? Ведь забрали же их, и золото, и сундуки выволокли, заполнив подводы доверху. Не побрезговали бочонками с солью, которыми полны были амбары. Все вычистили.
– Ты знаешь, кем я был. – Янгар прижался к узкой ладони губами. – И видишь, чего меня лишили. Теперь ты понимаешь, маленькая медведица, почему я должен вернуться?
Она кивнула и, повернувшись к Янгару, сама потянулась за поцелуем. Ее губы были холодны, но этот холод отступил. И сердце забилось быстрее.
Под медвежьей шкурой хватило места для двоих.
– Пойдем со мной, пожалуйста.
– Нет.
– Почему?
Молчание. И тень все еще скрывает ее лицо.
– Зима началась. Ты замерзнешь.
Смеется и качает головой.
– Мне больше не страшен холод. И с голоду я не умру. И здесь… – Она упирается лбом в его плечо, говорит еле слышно: – Здесь мой дом.
– Здесь был дом.
– И есть.
Она упряма, его маленькая медведица. И Янгар с трудом сдерживает желание увезти ее силой.
– Башня непригодна для жилья.
– Только если ты – человек, – возражает она и, раскрыв ладонь Янгара, прижимает к груди. – Слышишь?
Ее сердце бьется так медленно. И снежная горечь тает на губах.
– Позволь мне остаться. Пожалуйста.
Сила все испортит.
И маленькая медведица прячется под его рукой, а на рассвете, желтом, как стекло потерянного витража, она просит:
– Возвращайся.
– Обязательно. – Янгару хочется коснуться лица или хотя бы взглянуть на него, но он держит слово. – Я вернусь. И тебя верну.
Поверила?
Вряд ли.
Но когда Янгар уходил, в окне башни горел огонек.
Вилхо дремал, положив голову на колени жены, и сквозь дрему слышал нежный ее голос. Пела Пиркко песню о любви и предательстве, перебирала редкие волосы кёнига, гребнем выглаживала, вытирала пот со лба. И когда приоткрывал Вилхо глаза, взмахивал рукой, подносила ему чашу с вином. Сама же вкладывала в вялые губы куски жирной гусиной печени, до которой кёниг большим охотником был. И по взмаху руки Пиркко спешили слуги накрыть стол.
Разлеплял кёниг ресницы, зевал, протягивал вялые руки, позволяя поднять себя.
И Пиркко укладывала подушки под локти, приговаривая:
– Так тебе будет удобней.
Она была мила и заботлива, маленькая его жена.
И Вилхо с умилением смотрел на нее. Радовалось сердце. Вздрагивало. Правда, порой болезненно перекатывалось в груди, и тогда думал Вилхо, что следовало бы кликнуть лекаря, а лучше двух, но ловил в глазах жены беспокойство и отгонял недобрые мысли.
Он ведь не стар еще.
Отец его тоже здоровьем не мог похвастать, но до шестого десятка дожил. А Вилхо только-только четвертый пошел.
– Попробуй. – Пиркко поднесла серебряную ложечку к губам мужа. – Паштет из четырех видов печени, сдобренный черносливом и булгарским орехом.
Жирный. Сладковатый.
И тает на языке.
– А это утиные язычки в клюквенном соусе… и пироги с начинкой из певчих птиц… морские моллюски…
Моллюски Вилхо не нравились, но от них, говорят, прибавляется мужской силы. И Вилхо, стыдясь этого своего желания, заставлял себя съедать по дюжине ракушек ежедневно.
Хороша была Пиркко, только ночи с нею обессиливали. И сны после виделись мутные, тяжелые.
– Говорят… – сама она ела мало, твердила, что женщине и не надо больше. И вина лишь пригубила, отставила чашу да мизинцем капельку красную с губы стерла. – Говорят, Янгар вернулся в Олений город.
Потянувшись, подняла кейне серебряный кубок, украшенный крупными опалами. Он был слишком велик для нежных рук, и Вилхо поспешил избавить ее от ноши.
Вино имело странный вкус, смутно знакомый.
– Говорят, уже семь дней, как вернулся, – добавила она задумчиво.
Семь дней?
– Но если так, разве не должен был он первым делом поклониться тебе, мой муж? – Обида звучала в голосе Пиркко, и глаза ее потемнели от печали. – Поздравить, объяснить, где же пропадал? Отчего не явился на нашу свадьбу?
– Должен.
Вилхо не желал думать о Янгаре.
И вообще думать.
Он хотел и дальше наслаждаться покоем. И упал бы на подушки, забывшись нервным сном, когда б не тяжесть чаши в руках и гнев, что вяло шевельнулся от слов жены.